нет — слепота к другому. Нехорошо говорить так о Маноло, учитывая, что он увидел только ее — желтоволосую Соню Жилиник с раскосыми рысьими глазами, Соню Жилиник, стоявшую в одиночестве, комкавшую расшитый платок, старавшуюся остаться незамеченной. Маноло показалось, что она сходит с ума от застенчивости. Но он возжелал того, что увидел, а желание — собственническое чувство.
Он пришел на танцы в ратушу Шордича не для того, чтобы влюбиться. Он просто собирался повеселиться — и вдруг увидел ее. «Осторожно, она еврейка», — предостерег его друг, видя, что он собирается с духом для знакомства. — «Ну и что, разве это проблема?» — «Может стать проблемой, когда она узнает, что ты не еврей». — «Я не собираюсь на ней жениться». — «Посмотрим, что ты потом запоешь».
Друг не ошибся.
— Можешь сразу не отвечать, но я тебя люблю, — признался он уже на втором свидании.
Она не покраснела, а пожелтела: вся желтизна волос перелилась в ее щеки. Она отличалась от него так сильно, как только могут отличаться друг от друга два существа с одной планеты. Ее лицо было вдвое длиннее, чем у него. Когда она откровенно печалилась — а так произошло, когда он сказал ей, что при всей своей смуглости он не еврей, — ему казалось, что ее лицу не будет конца. Он испускал свет, она свет похищала. Его глаза плясали, ее косили, как будто от стыда перед тем, что видели. Она казалась сотканной из тайн, он был олицетворением откровенности. Она выглядела одинокой, он никогда в жизни не бывал одинок.
— Когда я впервые тебя увидел, то подумал, что ты только что спустилась с гор, — сказал он ей.
— С каких гор?
— Не знаю. Может быть, это твои предки спустились с гор?
— Да, с Карпатских.
— Какие они?
— Я никогда там не была, но бабушка говорила, что, бывало, не могла уснуть ночью от страха, слушая вой волков и рычание диких кошек.
— Это именно то, что я услышал, когда впервые с тобой заговорил.
— Боюсь, во мне нет никакой дикости, — возразила она.
Он обдумал ее слова. Нет, не дикость, а какая-то взъерошенность, наморщенность, не потрепанность, а неухоженность, как будто ее неаккуратно сложили и задвинули в ящик: мятая юбка, блузка, одетая во второй, а то и в третий раз, лямки комбинации не совсем на месте и не вполне чисты. Многовато пудры и одеколона. Легкий душок нафталина. Все это его скорее отталкивало. Ему хотелось ее встряхнуть. Он понял, что она бедна. Она жила в маленьком домике, в большой семье. Должна была довольствоваться малым. Что ж, он все это исправит. Он вкалывал механиком и прилично зарабатывал. Он учился в Болонье, в компании «Мазерати». Его родня была с Мальты, хотя притворялась итальянцами, но это не мешало ей выбиваться в люди. Рестораны, кафе-мороженое, пошивочные мастерские. Его отец, закройщик на Сэвил-роу, имел видных клиентов, отдававших предпочтение именно ему. На двери его примерочной красовалась фотография, на которой он с куском мела во рту снимал мерку с Рудольфа Валентино для костюма, в котором тому предстояло охотиться вместе с королевской семьей. Маноло нравилось думать, что у него есть связи, чтобы помочь этой девушке, спустить ее с гор, увезти в приятное место, придать блеска — в общем, полностью обслужить мотор.
Он не знал, ждала ли она его, но он ее ждал.
Еврейство не оказалось проблемой.
— Любой еврей, которому я кроил костюм, мог бы сойти за итальянца, — сказал ему отец. — Особенно когда его наряд был готов. Тебе бы найти славянку с лошадиным лицом. Но раз ты утверждаешь, что счастлив…
Семья Сони тоже не оказала сопротивления. У Маноло была более семитская внешность, чем у них самих. Когда он явился с визитом, навьюченный подарками и сыплющий шутками, гоями выглядели они. Главное, они были рады сбыть ее с рук. Она была старшей из семи сестер. Куда девать еще шесть? Они приняли бы с распростертыми объятиями еще шестерых маноло.
У пары родились двое сыновей, погодки Шими и Эфраим. Скорость их появления удручила Соню. Ничего не получалось у нее легко, она постоянно трусила. Страх находил ее в любом тайнике. Вечно она видела уголками своих раскосых глаз паразитов и насекомых, моль, гигантских пчел, армии муравьев. Маноло перевез семью в Литтл-Стэнмор, где ему предложили работу — ремонт машин для шишек. Там он нашел жилье — нижний этаж коттеджа для рабочих, под которым находился еще и полуподвал, из чьих окон были видны только ноги прохожих. Назвать это сельской местностью можно было только с натяжкой, тем не менее Соня умудрилась и там увидеть змею. На дорожке. Там, там! Неделю она не покидала дом. «Убейте ее, убейте!» — кричала она, замечая в их маленьком садике малейшее движение, и малышам приходилось охотиться при помощи своих пластмассовых лопаток на слизня или на дождевого червя.
Вот откуда это было у Шими. Не малодушие, а безымянная неудовлетворенность, некое расставание с иллюзиями, появившееся еще до того, как могли возникнуть иллюзии.
Неудивительно, что у отца он был нелюбимым сыном.
* * *
Он читал за кухонным столом, притворяясь нормальным мальчиком, когда получил первую оплеуху. Он знал, чем ее заслужил, и испытал почти что облегчение после трехдневного ожидания, когда же разверзнется земля. Пощечина была отвешена походя, тыльной стороной ладони. Шими вобрал голову в плечи, чтобы не поворачиваться, чтобы не видеть в отцовских глазах презрения.
Это, смекнул он, было равносильно признанию своей вины.
Второй удар был сильнее первого. Для этого удара отцу пришлось набраться решимости и вернуться, накопив злость. Первый был нанесен открытой рукой и напоминал те подзатыльники, который учитель походя раздает шкодливым ученикам. Для второго отец сжал пальцы в кулак. Шими почувствовал костяшки отцовских пальцев по своей скуле, и из его глаз брызнули слезы. Вряд ли это был плач, скорее, от удара лопнул резервуар со слезами. Но он все равно не обернулся, а только глубже втянул голову в плечи. Ждать ли третьего удара?
Кажется, отец сопроводил кару словами: «Ты мне не сын». Или это был его собственный голос?
Но если эти слова произнес отец, то он ими и ограничился.
В его молчании ощущалась угроза, и это пугало. Бывают прегрешения, для клеймения которых не хватает всех возможностей языка.
Его мать была наверху, в постели. В очередной раз страдала мигренью. Не этого ли дожидался целых три дня отец — возможности поколотить сына не на глазах у жены? В перепуганном мозгу Шими мелькнула и более страшная мысль: