Утро прошло презабавно. Проснулись мы от крика в еврейской школе, стоящей около сельского управления. Писарь, услыхав наше неудовольствие, сказал по-польски: «Поганый народ эти жиды!» Спутник мой, ругающий жидов вразобь, вступился за избранное племя, когда его коснулись оптом, и начался спор. Доводы сыпались с той и с другой стороны; но победа, в моих глазах, клонилась на сторону моего товарища, несмотря на то что он затруднялся в выражениях на польском языке. Писарь убедился в том, что и он, и его сослуживцы, и все его приятели бьют баклуши, когда евреи работают.
– Это все так, вельможный пане, однако все же они подлые.
– Чем же подлые?
– До рук все дела забрали.
– Ну, вот, извольте с ними разговаривать! – возразил мой товарищ, обратившись ко мне.
– Что же! Это не я один, а весь свет знает, – отвечал писарь.
– Еще и целый свет! А вы… весь свет тоже знает, что вы лентяи.
Писарь глупо осклабился, однако не согласился, что евреи «не подлые», и «не поганые».
В шерешевском сельском управлении я встретил редкости, восстановившие меня некоторым образом против Сырокомли. Он, рассказывая о литовском Полесье, говорит, что
Żaden nowy obyczaj, zaden wymysł świezy,
Nie przemienił ich mowy, ni kształtów odziezy;
Zaden nowy duch wieku nie przyłożył ręki,
By zmienić bicie serca albo takt piosenki.
Jak przed wieki nosiły Słowiańskie narody,
Takie nosza sukmany, takie samy brody,
Takie same sieriery, któremi dąb walą,
Takie same cerkiewki, w których Boga chwala,
Tak samo ich posila miód, jadła i ryba,
Nie tutaj nie przybyło – trochę nędzy chyba.[23]
Шерешевский писарь рассказывал мне историю крестьян, убивших зубра во время голодного года. Они были братья, голод терзал их семейства и угрожал им голодною смертью; начальство хлопотало о покупке хлеба, посылало за ним в Пинск и даже на Волынь; но пока что было, крестьяне решились ни отчаянные средства. Они начали бить зубров; двое, пойманные стрелками, во время самого убийства зверя, и наказаны.
– А теперь не бьют зубров? – спросил я.
– Нет, теперь не бьют.
– А шкуры зубровые откуда попадаются?
– Уже о том не знаю.
В Пружаны меня повез очень веселый мужик с неприятно-сладострастным, чувственным выражением лица. Я первый раз видел такое лицо в Литве.
– Видал ты зубров?
– Ой-ой! Еще сколько.
– А к вам они заходят?
– Отчего не заходят?
– И часто?
– Года с три уж не было, а то так заходили. Тут один старик три года жил.
– Где ж он делся?
– Бог его знает.
– Может, убили.
– Может, и убили.
– А у вас много дичи?
– Стрелки бьют, а мы не ходим за этим.
– Отчего так?
– Так, и ружей нет, и часу нет.
– А стрелкам?
– Им что делать, как не таскаться?
– Что ж они бьют?
– Сарн, данелек, что попадется.
– Да это ж не позволено.
– Вот будут они глядеть!
Народа очень много едет все по одному направлению. «Это от праздника», – говорит извозчик.
– Какой же был праздник?
– Чахнохрист.
– Какой?
– Чахнохрист.
– Чахнохрист? – переспросил я, удивленный новым, неизвестным мне именем праздника.
– Чахнохрист, Чахнохрист зовется, пане.
Господи, что же это за праздник? Добивался, добивался, и узнаю, что это Воздвижение креста (14-го сентября).
Г. Пружаны замечательны во многих отношениях. Во-первых, там есть мостовая, которая лучше мостовой во многих губерниях России. Во-вторых, тем, что в нем обретаются красивые мужские и женские лица, которых не видишь почти с третьей станции от Петербурга. В-третьих, там есть нечто вроде табльдота и строится большой каменный костел, и против него уныло стоит ветхая православная церковь. И, наконец, тем, что приехать сюда очень легко, а выехать необыкновенно трудно. В Пружанах есть четыре почтовые лошади, на которых отвозят почту в Кобрин, но проезжающим их не дают, и потому проезжающий на почтовых в Пружаны должен выбираться отсюда как ему угодно. Иногда уезжают на лошадях еврейских, а когда у евреев праздники или шабаши, тогда сидят у моря и ждут погоды.
Прелесть этого положения мы изведали на себе. Приехав в Пружаны в десять часов утра, мы тотчас же послали за обывательскими лошадями, которые должны были отвезти нас до Загребова, откуда начинается непрерывное почтовое сообщение с Пинском. Товарищ мой отправился к живущему в Пружанах маршалку, у которого он за год перед сим каплею аконита избавил от наглой (скоропостижной) смерти каретного коня, а я завернулся в свитку и залег спать в холодной комнате и на голодный желудок. Проснувшись в три часа, я сходил пообедал, осмотрел пружанскую церковь. Осведомлялся у дьячка о том, действительно ли праздник Воздвижения крестьяне называют чахнохристом? Оказалось, что это действительно так. В ожидании лошадей до десяти часов вечера разговаривал я с хозяином. Здешние евреи все ждут железной дороги из Пинска в Белосток, которая, по их соображениям, будет иметь великое значение для литовского края. Они ожидают, что из Пинска и запинского края (Pinszczyzïу) пойдут на Варшавскую железную дорогу хлеба из Волыни, свиньи, которых из Пинска забирают теперь и гонят в Царство Польское мазуры, и крымская соль, которую во всем здешнем крае предпочитают соли, доставляемой из Гродна. Теперь все это идет фурманами и потому, разумеется, идет не очень шибко, хотя крестьяне постоянно занимаются фурманством. Наш пружанский хозяин имел дела со строителями Варшавской железной дороги и вообще человек опытный в подрядах. Он не хочет верить, что можно выстроить железную дорогу не дороже 35000 руб. за версту, как надеются выстроить Литовскую железную дорогу до самого места соединения ее с Варшавскою железною дорогою, стоящею по 105000 руб. сер<ебром> верста. Он начал выкладывать цены ужасно высокие и не хотел верить, что когда-нибудь не нужно будет темных расходов. Разуверится ли он?.. Не знаю, что еще больше записать о моем пребывании в Пружанах; разве то, что здесь я видел один образец литовского артистократического хлебосольства и имел случай искренно порадоваться от всего сердца, что я родился от племени, которое хотя и не ведет своего родословного дерева от римских гусей, но никогда не оставляло холодным и голодным ни прохожего, ни проезжего, не разбирая, какому Богу он верует. Я вспомнил солдатиков с польским выговором, которых радушно принимали в Пензе и Саратове, вспомнил многое, многое и поневоле пришел к заключению, которое заставило меня желать забыть имя пружанского аристократа, а потому и подробности происшествия, вызвавшего эту заметку, заносить не хочу.
18-го сентября, ст. Антополь.
«Chciałem począć od tego, że wyjechałem z Prużanów, ale kto z was, kochani czytelnicy, tak jest mocny w jeografii, żeby miał о Prużanach wiedzieć?».[24] Известный польский литератор Крашевский в одном из своих многочисленных сочинений («Wspomnienia Polesia, Wołynia i Litwy»[25]) таким образом освободил себя от описания своего выезда из Пружан; но я, при всем моем уважении к этому писателю, должен, напротив, записать, как выезжают из Пружан, где четыре лошади только отвозят почту, а для проезжающих, как я уже заметил, нет почтовых лошадей.
Во-первых, привели нам подводу, запряженную парою крохотных лошадей, муцев. Мы не решились пуститься на этих крысах и потребовали третью лошадь. Снова пошла потеха, окончившаяся, однако, тем, что часа через полтора привели высокого, худого и скрюченного росинанта и запрягли его на левую пристяжку. Уложили наши вещи. Мой чемоданчик поставили под наше сиденье, а окованный железом сундук военного гомеопата – на передок, и на него воссел кучер, в котором сначала я не заметил никакой странности.
– На Запрудов! – сказали мы, усевшись.
Кучер тронул, и шагов тридцать проехали рысью.
– Пане Лукаш (Лука)! Пане Лукаш! – раздалось сзади нас, и послышался топот сапог и старческий сап.
– Ох, фу! – отдувался догонявший. – Пане Антоний!
Наш кучер издал какой-то полусвист-полузвук.
– От же ты этого коня бокового не тронь, бо он, – будь он неладен, – брыкается.
– Брыкается? – спросил мой сопутник. – Зачем же вы дали такую лошадь?
– Ничего, ничего, пане! – успокоил нас догнавший старик. – Ты, пане Лукаш, только не трогай его; нехай (пускай) по воле бежит.
Снова поехали; но, сделавши шагов двадцать, возница наш пробрюзжал «тпрюсь, тпрюсь» и что-то зашамшил зубами, суетясь на сундуке.
– Что ты говоришь? – спросил его мой товарищ. Извозчик опят зашамшил, но ничего невозможно разобрать было.
– Обернись сюда и скажи.
Опять шамшанье.
– Да что у тебя во рту?
Извозчик старался выговорить что-то, но из всех его слов мы разобрали, что «мова (речь) в мене такая поганая». – «Пане Антоний!» – закричал он внятнее, приподнявшись на сундуке.
Из темноты сзади послышался отклик.
– Что у тебя случилось? – спрашиваю я извозчики.
– Ничего, пане, ничего.
– Пане Лукаш! – раздается снова сзади.
– А!
– Это ты меня звал?
– А я же. Кто ж еще?
Подошел пан Антоний. Пан Лукаш что-то забормотал и задвигался во все стороны, а пан Антоний начал заглядывать под телегу.