class="a">[14], скользил вокруг, одетый во все черное, – негласная рабочая форма в арт-тусовке, превращавшая его в «левую икру» [15]. Замечу, что Жан-Клод говорил о себе, как если бы он был на равных с Микеланджело, Рафаэлем или Климтом. Мы, казалось, бесконечно купались в эзотерическом звучании Жан-Мишеля Жарра, а потом все резко должно было затихнуть, когда Жан-Клод кричал по-английски с сильным французским акцентом «Тишина!» через мегафон, хотя мегафон был неуместен в закрытом пространстве. Что делал я? Допустим, дымка выглядела слишком жидкой, когда он кричал «Мотор!», тогда мне нужно было выйти в «реальный мир» за белой мукой и рассыпать ее вокруг ветродува, пока Жан-Клод костерил меня на все лады. «Черт! Дерьмо!»
Должен сказать, Париж не был живописной сказкой с беретами и багетами, как в мамином любимом фильме «Американец в Париже», и французские дети не окружали меня на улице и не пели, словно я Джин Келли [16]. Единственные дети, которые окружили меня как-то, неподалеку от квартала Ле-Аль, были маленькие попрошайки, и, скажу честно, я вцепился в свой кошелек. В метро, возле универмагов и правительственных зданий ходили полицейские или жандармы с автоматами поперек груди, иногда и военные в хаки, с оружием наготове (я полагаю, в полуготовности, но все же достаточной в случае чего). В Новой Зеландии полиция оружия не носила, так что я порой гадал, не происходит ли тут что-то такое, о чем мне следует знать? У людей проверяли документы бессистемно, впрочем, выбор был не совсем случайным: мужчин с темной кожей останавливали чаще, чем, скажем, японцев с портфелями.
В конце января в сирийском посольстве взорвалась бомба – в скучном, почти буржуазном 16-м округе. Восемь раненых, среди них беременная. Один погибший. Позже взорвали синагогу на улице Коперник, погибло больше людей, гораздо больше было и раненых.
Представьте теперь, что я почувствовал, получив мамину «аэрограмму» (лист жалкой тонкой бумаги, еще более жалким образом сложенный в виде конверта, который мне пришлось разорвать, чтобы завершить его превращение обратно в «письмо»), где она напоминала мне мыть руки перед едой, чтобы не подхватить грипп (ей бы больше беспокоиться, как бы я не подхватил венерическое заболевание в районе Пигаль), и хранить паспорт под матрасом из соображений безопасности (в реальности паспорт был всегда при мне на случай проверки, да и спал я все еще на походном коврике, а не на матрасе). На листе стояла вторая подпись: «С любовью, папа». Впрочем, что-то мне подсказывало: он даже не утруждал себя чтением маминой писанины.
Через несколько недель в одну из маминых аэрограмм, словно пассажир без билета, попала записка от Эмбер. Короткая и милая, эта записка выражала их «искреннюю благодарность» – Эмбер отправила ее маме, потому что не знала, куда еще ее отправить. Видишь ли, не приехав на свадьбу, я застопорился с подарком, который приготовил для них. Это была хрустальная ваза (чтобы Эмбер думала обо мне, когда Стюарт дарит ей цветы). Я боялся, что она разобьется, если переслать ее почтой, но еще боялся, как бы что-то не разбилось во мне, если я лично зайду в его дом, который теперь стал их домом. В ночь перед отъездом во Францию мы с Беном пробрались на дорожку перед тем домом и оставили подарок у двери. До того мы опрокинули несколько бутылок пива в пабе QF, чтобы сказать «прощай» всем моим романтическим надеждам, и друг помог мне придумать надпись на открытке. Мы чуть ли не падали с табуретов, смеясь над вариантами. Желать им «процветания» казалось излишним, «долгой жизни вместе» – нелепым. В конце концов получилась пошлая отписка с пожеланием «счастья».
На выходных (уже во Франции) я написал Эмбер длинное письмо. Мне хотелось сказать многое и не с кем было поговорить, и иногда я замечал, что помимо своей воли веду с ней беседу в голове. Так что я вывалил на бумагу все то, что думал о французских мыслителях и писателях, художниках и скульпторах, красоте искусства и архитектуры, социальном неравенстве, которые были заметнее здесь, чем в Новой Зеландии, и о том, как французы улыбались меньше, – я имел в виду, что тут улыбались не только реже, но и не так широко. А может, это просто я во Франции не такой прикольный, ха-ха. Я писал глубокой ночью, и мне пришлось переписать целую страницу, где почерк стал совершенно неразборчивым. Я хотел показать Эмбер, как у меня все закрутилось и как я в восторге от новых-людей-и-новых-мест, но еще и дать понять, что я ее не забыл и все еще считаю другом – только другом (я это демонстрировал выражениями «дорогой друг по переписке», «твой старый приятель Итан» и «Стюарту привет»).
Затем, пытаясь забыть о ней, ведь все было foutu [17], я сходил на пару свиданий. Первое было с женщиной постарше (за тридцать?), которая жила в большой квартире тремя этажами ниже и носила шубы – не все сразу, но каждый день разные, и по меньшей мере две были из норки. Ее звали Одиль. Только при упоминании «мон мари» до меня дошло, что мужик средних лет, амбал в большом пальто, дымивший на лестничном пролете большие сигары, был ее муж, и на этом все быстро закончилось.
Потом была модель из Нью-Йорка, с волосами оттенка «клубничный блонд», вся усыпанная веснушками, – она монополизировала такой имидж в журналах. Узнав, что я из Новой Зеландии, она стала всюду таскаться за мной по студии, болтая, чем займется потом. «Потом» в модельном мире значит «когда ты слишком старая для модели», а «старая» – это когда ты пару лет как окончила школу ну или бросила ее. На карточке было напечатано имя Холли, а также параметры – грудь-талия-бедра и большой размер ноги (теперь не требуют, чтобы ноги были золушкиного размера, всех интересует только лицо и тело). После съемки мы пошли перекусить (все модели только перекусывают вместо того, чтобы нормально поесть). Мы договорились быть на связи, но как-то не сложилось поддерживать отношения на расстоянии.
Как-то раз, снимая рекламу мороженого, которое таяло безумно быстро, – осветители Balcar могут накаляться, как лампы в солярии, – Жан-Клод велел мне приготовить картофельное пюре, потому что никто не увидит разницы, если покрыть сверху шоколадным сиропом (никто, кроме модели из Западного Берлина, которой приходилось есть это, да еще улыбаться). Все должно было быть безупречно белым: стол, пиала, фон. Той же ночью мне приснилось, будто я на такой же безупречно белой яхте Стюарта и на моей голове его белая капитанская фуражка. Я нырнул в воду вслед за Эмбер, мы слились в соленом поцелуе, но она вдруг отстранилась и ахнула: «Я прыгнула, не прицепив лестницу сбоку. Как мы поднимемся, боже?» Что, черт возьми, значил этот сон? Что она правильно сделала, выйдя за Стюарта? Или это был символ денег – со мной Эмбер никогда не поднялась бы до нормального уровня жизни? Не стоило мне брать у Бена книги Фрейда и Юнга о толковании сновидений. Нет, я серьезно. Иногда прыгнуть во сне с большой лодки, не думая о том, как вернуться назад, означает страх спрыгнуть с большой лодки без плана, как вернуться назад.
Мое сердце заколотилось, хоть я этого и не хотел, когда спустя примерно месяц в почтовый ящик упал толстый конверт от Эмбер. Казалось, внутри много страниц. Вдруг она рассталась со Стюартом? Двенадцать великолепных страниц, хоть и ни слова о том, на что я так надеялся. Она начала с рассказа, как провела десять дней в доме родителей, потому что Дэнни сбежал после очередной стычки с отцом, но папа прекрасно со всем справлялся, поэтому она вернулась домой (к Стюарту). Она не имела ни малейшего представления, где ее брат был несколько недель, и до смерти боялась, что он может выкинуть какую-нибудь глупость. Дэнни нарисовался на пороге ее дома и выглядел так, словно ночевал под забором, он рыдал у сестры на руках и говорил, что «не хочет омрачать» ее счастливую жизнь. Это разбило ей сердце, и она придумала, как помочь ему «найти свое место в жизни и все