поставили кастрюлю с водой в камин. Целый час ушел на то, чтобы она вскипела, и еще не пойми сколько, чтобы спагетти сварились (мы проверяли готовность вилкой). Помню, как Каху одной рукой держал дуршлаг над раковиной, а другой вываливал содержимое кастрюли. Оттуда бухнулся скользкий пирог из слипшихся макарон, а на руку Каху хлынул кипяток. Черт. Вот
это глупо! Еще глупее было упаковать Каху в драндулет Бена (тот же, что и в 1979 году, теперь на два года старее) и в совершенном раздрае (один щелчок зажигалки мог превратить наше дыхание в огнеметы) повезти его, орущего от боли на заднем сиденье, в больницу – только Бог знает, на какой скорости и в котором часу (мы-то точно не знали). Он получил ожоги второй степени и три недели не мог работать этой рукой. К тому времени, как Каху вернулся с больничного на мясокомбинат, его коллегу Тамати, верзилу, который был ему как брат, отправили обратно в Самоа, так же как пару лет назад после внезапного рейда депортировали и кузена Тамати. Каху рассказывал, что всякий раз, когда он был слишком измотан, чтобы повесить еще четверть говяжьей туши на крючок, Тамати выбирал момент, когда начальник не смотрел в их сторону, и поднимал тушу вместо него практически двумя пальцами. (Примерно столько у него и оставалось, другие за годы работы он потерял из-за пилы для мяса и костей.)
Иногда мы валялись в квартире едва живые и просто не верили, что матрас может так быстро вращаться, а потом кто-то из нас просыпался в луже собственной рвоты – самая бездарная трата еды в доме, где не завалялось даже хлебной корки. Но в этот период жизни нам не приходилось иметь дело с родителями, был только добряк Билл – молочник лет сорока, носящий фартук поверх шорт. Мы постоянно забывали поставить бутылки, и Билл стучал до тех пор, пока кто-нибудь из нас не вываливался из двери на безжалостно яркое солнце. Было в Билле что-то настолько здоровое, что контрастировало с нашими небритыми мордами, разбросанными пустыми пивными бутылками и картонными коробками из-под вина, мухами, пирующими на жестяных банках, – настоящим всемирным позорищем. В любом случае он не одобрял, что мы, молодые люди, вот так деградируем, и я думаю, именно поэтому так упорно потчевал нас полезным от природы молоком.
Все это время я заглушал мысли об Эмбер, хотя она иногда все еще присутствовала где-то в углу моего сознания, словно богиня, за здоровье которой я пил, не слишком заботясь о собственном. Без сомнения, безделье становилось проблемой, у меня не было регулярной работы в Окленде, как в Париже. Конечно, здесь была телевизионная реклама, но не все выбирали меня в качестве ассистента, да и случалось это не часто. Однажды я ехал по пригороду Окленда Парнеллу, собираясь представить свой сценарий (шансов, что производственная компания выберет его, – один из ста), когда заметил идущую вдоль дорогу худую девушку с длинными светлыми волосами. Я проклял себя за то, что пялился на нее, пытаясь понять, Эмбер это или нет, и, конечно, это была не она. В другой раз на автостраде меня обогнал мотоцикл. Девушка ехала на заднем сиденье за большим парнем, длинные светлые волосы выбились из-под шлема и развевались на ветру. Обрезанные джинсы и сандалии, скорость 100 километров в час. Слишком быстро, чтобы понять, была ли это Эмбер, но маловероятно, поскольку парень показался мне слишком похожим на гангстера. Впрочем, почему меня это вообще должно было волновать?
Я хотел забыть ее, хотя часть меня скучала по ней, нашей дружбе, разговорам. Я по-прежнему не мог вынести даже мысли о том, чтобы поехать и увидеть голубков вместе. Стоило только подумать – и в животе что-то сжималось. Отчаяние только росло, когда я был не в духе. Чем больше я чувствовал, что доступ к Эмбер закрыт, тем сильнее желал, чтобы Стюарт заболел, словно он один виноват во всем плохом в моей жизни. В такие моменты я думал, что, если он сделает мне одолжение и попадет в аварию или его хватит удар и он умрет, все мои проблемы будут решены. Или если они как можно скорее разведутся. И так между двух огней. Умри. Разведись. Умри. Разведись.
Однажды, случайно оказавшись на соседней улице, я, чисто из любопытства, свернул на Вайнард-роуд, чтобы проехать мимо их дома и посмотреть, стоит ли он еще. Последний (и единственный) раз я был там с Беном в ночь перед отъездом во Францию. Дом стоял. Те же величественные ворота. Те же большие деревья. То же современное здание, те же цветущие вьюнки. Лишь одна новая вещь – гидрокостюм, который сушился на кованом железном завитке, каких было несколько на козырьке с лепниной, украшавшем парадное крыльцо. Я сразу понял: это ее гидрокостюм – длинный, узкий, с маленькими выступами для груди в нужных местах. На лужайке перед домом, тоже на просушке, лежал одноместный каяк. Она одна выходила в море? Одна – чтобы подумать? Впрочем, какое мне дело, что и как она делала. У меня были задачи и поважнее. Глядя вперед, я нажал на газ. Счастлив свалить оттуда.
Все эти недели, думаю, мои соседи по квартире и не замечали, насколько меня раздирали противоречия и как я был эмоционально истощен. Отказы по работе пробуждали память о неудаче в любви и неуверенность в себе. Я не мог рассказать Каху, что со мной происходит: такой, как он, не поймет. Он бы назвал меня чокнутым, раз я мучаюсь от того, что не могу изменить. Кстати, Бен тоже подумал бы, что я ненормальный, и не упустил бы шанс целый день проковыряться у меня в мозгах! Он поступал так со всеми, кто давал слабину. Лил свет на сознание, подсознание, даже предсознание, пока у тебя не оставалось ничего, кроме самосознания.
16 апреля 1981 года
Наконец я увидел ее, точнее их, когда они выходили из Оклендского военно-исторического музея. Я был внизу, сидел на траве и, глядя вверх, сначала заметил ее, и не возникло никаких сомнений, что это она. У меня перехватило дыхание при виде Эмбер. Ее тоненькая фигура, свободное белое платье облепило ноги, ветер развевал длинные светлые волосы. Большие белые кроссовки отчасти испортили впечатление, к тому же я заметил Стюарта и сначала просто не мог поверить глазам. Это не может быть он. Не может же? В кресле-коляске?
Что-то во мне мгновенно изменилось, будто за несколько секунд переключились сразу две-три скорости, и я, не раздумывая, взбежал вверх по склону и заключил ее в объятия, долгие и крепкие; она немного пахла потом. Затем, в порыве добрых чувств, я так же спонтанно наклонился, чтобы обнять Стюарта, – получилось неуклюже из-за спинки кресла. Снова повернувшись к Эмбер, я заметил, что она выглядит невыспавшейся и, возможно, не принимала сегодня душ. Она казалась смущенной, будто не знала, как сообщить плохие новости постороннему.
– Стюарт сегодня мог бы обойтись и без кресла, но так он меньше утомляется, понимаешь, – сказала она, расправляя плечи и делая храброе лицо.
– Мои суставы сегодня утром как скрюченные восьмиугольники, вот что артрит делает с человеком.
Стюарт продемонстрировал запястья, и Эмбер так взглянула на него, что было ясно: по ее мнению, лучше бы он этого не говорил. Наверное, я пялился на него, потому что она, будто защищаясь, хихикнула.
– Все не так плохо, как кажется, – сказала она, а потом быстро сменила тему, мол, как это мило, что я приехал из Франции навестить семью на Пасху. Как, наверное, счастливы мои родители. Мне было стыдно признаться, что я вернулся вот уже почти три месяца назад, но не потрудился дать о себе знать.
– Идешь в музей? – спросил Стюарт, когда она начала разворачивать кресло.
– Да. – Я постарался улыбнуться.
– Выставка «Шрамы на сердце», – отозвался он, поворачивая шею. – Такое нельзя пропустить.
– Мы будем здесь на Пасху, в воскресенье и понедельник. Никуда не поедем. Заскочишь к нам, если свободен? Мы были бы очень рады.
Ее улыбка казалась нервной, а глаза беспокойными, когда она покатила его прочь. Они еще не отъехали