они меня любят?! Издеваются…
Потом меня полюбил муж, я расслабилась и стала по вечерам за долгими разговорами мести все подряд и разжирела. Муж продолжал любить, и я была глубоко несчастлива, так как думала: как же так? Ему все равно, стройную или жирную любить? Это ужасно. По идее, должен разлюбить. Терпеливо ждала, когда разлюбит, и тавро несчастливой не исчезало. Да он меня просто не замечает, расковыривала я свою несчастливость. Любил бы, так сказал: мол, ты это чего, прямо корова. Как мне теперь тебя прикажешь любить? А он не говорит ничего, наверное, лень, думала я. Разве это любовь, горестно думала я.
И вот так все время.
То щелка между зубов, то жопа толстая, то щелки уже нет, то диеты, то разжирела, то похудела аж на двадцать кг, а никто не замечает, и ходишь несчастливая. А никому не видно. Хоть серьги надевай с бриллиантами, чтобы и щель заметили, и толщину, и кожу с костями – это когда похудела.
Так и прожила с удовольствием в несчастливости.
То холодильник пора менять, то обои надоели, то города и республики, все надоедало, везде несчастливая.
И наконец привалило счастье! Терпенье все перетерло. Даже здоровые клетки.
Не счастливая? – получай.
Онкоцентр, наркоз, операция – раз.
Онкоцентр, рецидив, наркоз, операция – два.
И идешь, как сегодня, по осенним мокрым листьям, рот еще кривой после операции, не закрывается, саркастический такой будто, дождь все время, ветер прическу спутал, а я укладывала…
Идешь и думаешь: какая я счастливая. Наконец-то!
А в одном учреждении, в прозрачном лифте, во все стороны осенняя красота природы видна, с пацаном лет десяти ехала, и он папе брезгливо и капризно так говорит: какой лифт однообразный.
Тоже несчастливый пока.
По утрам он поет в маршрутке.
Ранним питерским утром он выезжает на маршрут и гонит пока пустую машину по северному городу. Он поет так громко и надрывно, как будто в родных горах, где-нибудь высоко, на пастбище, один… Он поет и плачет, и, пока нет хмурых утренних пассажиров, вспоминает свою доченьку Наргиз. И еще одну дочь, Саодат, которой на свадьбу приехал заработать, на много гостей и на дом для молодых.
Он поет так надрывно, открыв окно, и ветер, чужой, северный, обдувает лицо и сушит его слезы. Которых нет.
Потому что все они внутри.
Меня в коррекционной школе очень любил мальчик Вася с отвисшей влажной губой, он все время говорил, что я красивая.
Через три дня работы в этой школе я поняла, что Вася говорит это всем.
И еще один человек меня любил, наша вахтерша, она же охранник, она же бабушка тоже особенной девочки, которая, наоборот, сама у всех спрашивала: «А я красивая?»
То есть все было правильно. Мальчик Вася говорил всем девочкам, что они красивые (настоящий мужик), а девочка у всех спрашивала, красивая ли она (истинная женщина). Болезнь не изменила в них главного, принадлежность к своей природе.
Да, так вот, вахтерша.
Она меня любила, чаем угощала в своей каморке, конфеты горстями в карманы куртки пихала. От одной не поправишься, говорила.
– А вот ты, Алла, почему в Израиль не уехала? Мама там у тебя, сестра, племянники, дядя…
Эльвира, так звали вахтершу, часто меня об этом спрашивала, но ответ не слушала. А отвечала я ей:
– Там жарко очень, я север люблю.
Эльвира однажды все же услышала ответ и сказала:
– Вот вроде бы евреи не дураки, а зачем страну сделали в такой жаре? Мерзлявые, что ли? Мерзнете все? Вон Россия какая огромная, места всякому еврею хватит… Создали бы здесь свою республику и вот тебе Шалам Шабот.
Шалам Шабот (шаббат шалом) мне очень нравился, и Эльвира не понимала, почему я смеюсь каждый раз.
– Так у нас есть республика еврейская, Эльвира! – говорила я ей.
– Где это? Чего придумываешь? Кто им разрешит, когда самим жрать нечего…
– Есть-есть, – говорю. – Еврейская автономная область, на Дальнем Востоке. Столица есть даже, Биробиджан.
– Да чтоб еврей на Дальний Восток поехал? Вы же мерзлявые, вам где потеплее да посытнее, а там холод и только лагеря, и зэки бродят, любого еврея обидят. Нет, шутишь, конечно, ты, Алла, любишь шутить.
– Не шучу. Правда есть такая республика. Столица даже есть у них…
И тут Эльвира томно закатила глаза, куда-то в воспоминание отправила их, и тихо говорит…
– Ух, Алла, какой у меня в молодости еврей был, какой мальчик, какой горячий, нежный, ласковый, грустный… Я его как прижму, сама улетаю, а он плачет от счастья. Хорошо мне с тобой, Эля, говорит. Вот так бы с ним и пролежала всю жизнь… Потом женился на своей и уехал в Израиль, а я бы с ним даже на Дальний Восток уехала, в автономию вашу, если не врешь… Хоть на Колыму… Хоть куда… Обняла бы и никуда не отпустила. И была бы счастлива всю жизнь… А теперь вот сижу, за больной внучкой слежу, Вася слюнявый мне каждый день говорит, какая я красивая, а я верю, представляешь? А он тебе говорит?
– Он всем говорит, Эльвира…
– А Мишенька мой, еврей тот, ничего не говорил. Только глазами любил. Горячий такой, нежный, грустный… Нет, не только глазами, конечно, любил, все как положено, о-го-го какой, но разговаривал глазами. Как посмотрит – хоть в их автономию, хоть куда бы с ним, в вечную мерзлоту, везде бы поехала. А он взял и в жару свою уехал, в Израиль…
Ну, хоть ты не уезжай, Алла, хорошо, что жару не любишь, я к тебе привыкла, и Анька моя тебя любит, внучка… И глазами мне Мишку напоминаешь. Как посмотришь… Не уезжай, будем чай пить, конфеты у меня всегда есть… Печеньице вот еще возьми, сама пекла. А там жара все время, у тебя ножки полные, будешь мучиться, ножки растирать до крови… И Васьки с губой там нет, кто тебе будет говорить пять раз в день, что ты красивая?
– Он всем говорит, Эльвира…
– Да знаю я, – сказала Эльвира и отвернулась, стала смотреть в окно.
Долго смотрела, и я тихо вышла.
Абдуллох и Акобир закончили ремонт в нашем подъезде. Всё сделали хорошо, не придерешься, кайму – морскую волну цвета фекалий – исправили скотчем, выровняли.
А поутру выхожу, а там… красный ковер через всю площадку, прямо от входной двери. С таджикскими узорами.
Красная дорожка! Иди не хочу.
И теперь каждый день я вхожу на эту дорожку, где по-хорошему надо бы идти на высоких каблуках, с