и не думал спрашивать.
Джек позвонил ей из «Бристоля», боясь, что она откажется с ним встречаться. В самом деле, зачем ей ворошить прошлое? В любом случае пытаться запудрить ей мозги было глупо, да Джек и не сумел. Узнай об этом Эмма, она бы усмехнулась:
– Ну и какой же ты после этого актер!
Ингрид Амундсен сняла трубку и произнесла что-то по-норвежски, чем совершенно сбила Джека с толку (спрашивается, а на каком языке должна говорить по телефону норвежка в Норвегии?).
– До-о-обрый день, мнэээ, я американец, я вот в Осло очутился, мнэээ, на неопределенный срок! – пробубнил Джек, словно это у него, а не у Ингрид трудности с речью. – Я занимаюсь на пианино, не хотел делать пауза в уроках.
– Джек Бернс, – сказала Ингрид; Джек едва узнал свое имя, так плохо она говорила, – когда у тебя такие проблемы с речью, как у меня, ты развиваешь необыкновенные способности узнавать чужие голоса. А уж твой я узнаю с затычками в ушах. У меня с людьми, которые говорят нормально, есть, пожалуй, единственная общая черта – я видела все твои фильмы.
– Вот оно что, – сказал Джек, словно ему было четыре года.
– И если ты в самом деле умеешь играть на фортепиано, Джек, то делаешь это лучше меня; боюсь, я не смогу ничему тебя научить.
– Я не умею играть на пианино, – признался Джек. – Моя мать умерла, а отца я не знаю. Я хотел поговорить с тобой о нем.
Она разрыдалась, Джек хорошо это расслышал. Боже, она даже рыдает не по-человечески, несчастная!
– Я так счастлива, что твоя мать умерла! Какая радостная новость! Надо устроить по этому поводу большой праздник! Джек, я только о том и думаю, как бы поговорить с тобой о твоем отце, это же такое удовольствие. Пожалуйста, приезжай, мы поговорим и отпразднуем ее смерть.
Джек помнил, как она уходила вдаль по выстланному коврами коридору отеля «Бристоль». Ей было шестнадцать, выглядела она на все тридцать, так осталось у него в памяти. Со спины она совсем не походила на ребенка, от Джека уходила настоящая женщина. А какой голос – можно дать все сорок пять.
Шел дождь, но Джек целую четверть часа стоял у подъезда дома Ингрид на Тересесгате – не промок, захватил зонтик. Таксист довез его быстрее, чем он ожидал. Ингрид назначила ему на пять вечера, в это время уходил ее последний ученик. Джек посмотрел на часы, потом на дверь подъезда – оттуда как раз вышел мальчик лет двенадцати; судя по всему, и правда занимается фортепиано – задумчивый, немного сонный, немного нездоровый, держится так, будто сам-то не очень хочет заниматься музыкой.
– Прошу прощения, – обратился Джек к мальчику, – вы учитесь играть на пианино?
Мальчик жутко перепугался, стал оглядываться по сторонам – видимо, выбирал, куда бежать.
– Прошу прощения за любопытство, – продолжил Джек, приняв по возможности доброжелательный тон, – я просто подумал, вы похожи на музыканта. В общем, если вы в самом деле играете, то вот вам мой совет – не бросайте! Я вам передать не могу, как мне жаль, что я в свое время бросил.
– Да пошел ты, урод! – выпалил мальчик и стал отступать от Джека спиной вперед; говорил он, к удивлению, с британским акцентом. – Я тебя узнал, ты Джек Бернс, извращенец! Иди к черту! Не подходи ко мне! – крикнул он и побежал прочь.
Джек проводил его взглядом – тот направился к трамвайной остановке на Стенсгате. Наверное, ему столько же, сколько было Нильсу Рингхофу, когда тот спал с его матерью. Джек нажал на кнопку звонка – рядом табличка «Амундсен», без имени, без инициалов.
На третий этаж пришлось подниматься пешком, но даже такой сноб, как Андреас Брейвик, не устоял бы перед видом, открывающимся из окон. Кухня и две маленькие спальни выходили на Стенспаркен – симпатичный зеленый парк на холме. У южной границы парка стояла церковь, Фагерборгкирке, Ингрид сказала Джеку, что ходит туда каждое воскресенье. По утрам звон колоколов разносится по всему кварталу.
– Органист тамошний, конечно, не чета что твоему отцу, что Андреасу Брейвику, но меня, простого педагога по классу фортепиано, его игра вполне устраивает.
Говоря, она теперь закрывала рот своими длинными пальцами или же немного отворачивалась от собеседника. Руки ее все время пребывали в движении, словно она дирижировала, выглядело это весьма изящно, притом что Ингрид была на голову выше Джека.
Брейвик оказался прав насчет полов – Ингрид не стала менять доски, только удалила старый лак (ей помогал сын). Лучшей комнатой в квартире оказалась кухня, ее переделали в начале девяностых.
– И столы и шкафы – все из «ИКЕА», ничего особенного, – сказала Ингрид.
Цвета – белый и синий, у стола длинная деревянная скамья плюс три стула; столовой в квартире не имелось.
Окна гостиной выходили на улицу, посреди одной из стен красовался старинный камин, на потолке – нетронутая лепнина. У другой стены пианино, над ним – фотографии, фотографии, фотографии, в основном Ингрид и ее семья. Хозяйка занимала третью спальню, самую большую, ее окна тоже выходили на улицу.
– На мой взгляд, ночью в парке слишком безлюдно, – объяснила Ингрид Джеку, – кроме того, дети хотели вид на парк. Так что в нашей квартире никогда не приходилось принимать трудных решений.
Любопытное выражение – не менее необычное, чем ее речь.
Коса до пояса осталась в прошлом, теперь Ингрид стригла волосы чуть выше плеч, но зато почти совсем не поседела. Джека она встретила в джинсах и фланелевой рубашке навыпуск, видимо ранее принадлежавшей сыну. Вылитая мисс Вурц.
– Я специально так оделась, для тебя, это же так по-американски, – сказала Ингрид, ощупывая рубашку. – Я никогда особенно красиво не одеваюсь и косметикой не пользуюсь тоже; в моей квартире это ни к чему.
Джек подумал, это решение тоже далось ей без труда.
– Я считаю, ученики будут чувствовать себя неуютно, если я стану одеваться как на прием и краситься.