руку, хотя он был слишком горд, чтобы принять помощь (я имею в виду, гордился своей хромотой и нес ее, как крест Виктории, не иначе). По дороге он сделал глоток горячего пряного вина, вытер бороду и стал рассуждать о том, где спрятаться завтра ночью, чтобы поближе подобраться к волкам. Мы заговорили о них и о том, как они находят пару на всю жизнь. Сам того не заметив, я рассказал Бертрану об Эмбер – так, как никогда не говорил с Беном и Каху, моими самыми близкими друзьями дома. Здесь, в этом мире, затерянном посреди безграничного белого, я почувствовал, что могу это сделать. Я рассказал, что у меня было чувство, будто знаю Эмбер лучше всех, рассказал, как не смог удержать ее и она досталась Стюарту, а ведь мы были созданы друг для друга. Бертран все понял. Он из тех, кто верит в настоящую любовь. Он женат на своей подружке со времен старших классов и сопереживал моей истории. Бертран мог казаться толстокожим, но такого большого сердца и доброго разума в целом свете не сыщешь.
В следующие месяцы, вернувшись в Окленд, я заглядывал к Стюарту и Эмбер, обычно на полдник или ужин. Иногда я путал одно с другим и приходил в неправильное время, но они, кажется, никогда не возражали. Если Стюарту и становилось хуже, он никогда этого не показывал. Во всяком случае, я ничего не замечал. Он ни на что не жаловался, и, могу сказать, ему нравилось, что я приходил. Он считал меня вроде как другом семьи. У Стюарта всегда было наготове доброе слово для меня, он мог подбодрить или посоветовать, куда ехать снимать дальше, потому как я не скрывал, что иногда все еще сталкивался с трудностями. Он не всегда понимал, о чем говорит, но всегда хотел как лучше, даже я это видел.
В конце июля состояние Стюарта неожиданно ухудшилось, и его на неделю положили в Госпиталь милосердия, престижное частное медицинское учреждение в Эпсоме. Судя по тому, как Эмбер в расстроенных чувствах поспешно объясняла случившееся, пропуская тележки, нагруженные бледно-зеленым супом, дребезжащие мимо, жизнь его была на волоске. Примерно десятью днями ранее у Стюарта были боли в груди. Зная, что из-за ревматоидного артрита в два раза выше риск сердечной недостаточности, чем обычно, он поехал к врачу. Поскольку симптомы сердечных болезней те же, что и у ревматоидного артрита, – одышка, смертельная усталость, невозможность лежать на спине, распухшие лодыжки или что-то вроде того, – доктор прописал противовоспалительные. Хуже не придумаешь для больного сердца. По словам кардиолога, не будь Эмбер рядом, когда у Стюарта случился сердечный приступ, он бы не выжил.
Потом в августе, вскоре после того, как Стюарта выписали из больницы, я заехал около половины девятого вечера узнать, не нужно ли им чего-нибудь. Только одно окно тускло светилось наверху – трудно сказать, на каком этаже, все эти современные дома теперь с разноуровневыми этажами, мезонинами и другими секретными местечками… в общем, это было где-то под крышей. Конечно, окно спальни. Посмотрев наверх, я легко представил ее прижавшейся к нему – ее холодные ступни под его ногами, ее голова у него на груди. Представил, как она слушает, как бьется его сердце. Я подумал о ее чувствах, что значит любить человека, чье тело угасает день за днем, чье сердце может остановиться в любой момент. А потом они выключили свет. Рано вечером, вот так. Все погрузилось в темноту и безмолвие. Я почувствовал, что невольно посягнул на очень личный момент, и отступил.
Начало сентября, 1981 год
Это был не обычный матч по регби. О нем говорили все. Он разваливал семьи, разводил по разные стороны баррикад друзей и коллег, побуждая людей терять самообладание дома и на работе. Разговоров о нем следовало бы избегать любой ценой, как о религии, но никто этого не делал. Даже моя семья не удержалась, мы орали как бешеные, папа и я с одной стороны, мама и Вики – с другой, просто как два быка, что встретились над пропастью и отказываются сдвинуться хоть на полшага. Стремясь показать всю глубину своего недовольства, премьер-министр Австралии Малкольм Фрейзер даже не позволил самолету южноафриканской команды «Спрингбокс» дозаправиться в Австралии по пути сюда! Одни – многие – не хотели, чтобы мы играли с Южной Африкой, раз всех черных участников нашей команды «Олл Блэкс» должны заменить на белых в связи с законами апартеида ЮАР, в то время как другие, например мы с отцом, хотели выразить возмущение, разделав соперников под орех в игре. Мы хотели видеть, как их ограниченное мышление будет сломлено и эти неудачники окажутся в крови и грязи. (Забавно, я считаю себя пацифистом, но расисты действительно пробуждают во мне зверя!)
Вот как я заполучил бесплатные билеты. Папа не колеблясь купил четыре, но это привело маму и Вики в ярость. Тогда он сказал, что они испортили ему настроение и он больше не хочет идти. Это, конечно, пустяки, если сравнивать с другими семьями. Например, родственники Бена на несколько лет перестали общаться друг с другом, но все же. Плюс у меня было два дополнительных билета. Первый принадлежал другу друга, который передумал идти и решил отдать билет своему (и моему) другу, но потом возмутился, что его (и мой) друг и правда собирается пойти на матч. Так что на самом деле это был билет не друга моего друга, а бывшего друга моего друга. А сам друг, который больше не был другом (не мне, а тому, другому парню), передумал идти и отдал оба билета мне. Оба этих билета я в свою очередь отдал Каху, который за моей спиной, вместе с коллегами, обменял их на ваучеры бесплатного просмотра «Безумного Макса – 2». Спасибо, друг! В свете всей этой сумятицы я удивился, как легко Эмбер согласилась пойти со мной. Мне даже не пришлось объяснять ей, почему иду на матч. Так или иначе, она посчитала подобные волнения «несколько чрезмерными для Стюарта», поэтому сказала, что оставит с ним «сиделку». Я впервые тогда услышал о сиделке.
12 сентября 1981 года
Конечно, я знал, что в Иден-парке будет неспокойно: разбитые бутылки, матерщина на высоких тонах и разборки то тут, то там, но, честно говоря, не предполагал, что все будет гораздо хуже. В конце концов, это последний матч, и охрана, черт побери, должна быть настороже. И вообще, наблюдать, как наша команда показывает Южной Африке, что думает о ее вонючем расизме, – значило громко и ясно заявлять о собственных чувствах.
Эмбер была абсолютно БЕШЕНАЯ! Видимо, она была прикована к больному человеку так долго, что это нанесло ей реальный урон. Как только мы вышли из метро, она направилась к самым яростным протестующим, которые безбоязненно швыряли КАМНИ и орали ПОЛИЦЕЙСКИМ: ИДИТЕ НА ХЕР! Потом я понял: Эмбер и собиралась это сделать с той самой минуты, как я пригласил ее.
Не очень-то приятное зрелище: некоторые люди получали удары в висок, по темени и лбу, кровь стекала по лицам ветвящимися струйками, рисуя речную дельту. Конечно, я никак не мог допустить, чтобы Эмбер пострадала, сейчас я отвечал за нее. Пытаться удержать ее в безопасности позади себя – отдельная, признаться, история, и вскоре я лично познакомился с полицейской дубинкой. Могу сказать одно: это больно. Потом, в самой заварушке, я упустил Эмбер из виду, и это меня сильно встревожило. Было, откровенно говоря, бесполезно пытаться двигаться в такой агрессивной, плотной толпе. Представьте протестующих с одной стороны и полицию с другой, меня толкают назад, вперед и снова назад в этой адской схватке, толпа напирает, требуя от полиции отступить (она и отступила). Все это превращалось в кровавую гражданскую войну! Я приложил много сил, чтобы выбраться из толпы и попасть на стадион. Страшно беспокоился об Эмбер, но решил, что мне лучше быть здесь, так она будет знать, где меня найти.
Прямо посреди матча над стадионом «Нико» пролетел самолет Cessna и сбросил мучные бомбы, которые создали дымовую завесу куда лучше, чем получилось бы у настоящего дыма, – прямо как в нашей парижской студии. На поле летели факелы, независимо от того, что там происходило –