он, Ремез! Архитект божией милостью, а не пташка малая!
Мнится, двинулась вся Сибирь. И Россия двинулась с нею. Потекли плотники из Вологды и с моря Белого, каменщики из Новограда и Москвы... всем миром ладится кремль тобольский! А замыслил его он, Ремез!
– Пташки-то, а? Какие пташки, Фимушка! И ольха вдруг выросла...
– Не вдруг... Сам колья вбивал в палисаде. Вот, один пустил корни.
– Корни – славно! Без корней как же? И человеку нужны корни.
– Человеку – допрежь всего, – поддержала Ефимья. Ремез удивлённо повернул к ней голову: «Жёнка-то... молвит иной раз, ровно звезду с неба уронит...».
- Поешь. Сёмушка! Похлёбка поспела. Поешь, хоть и через силу...
– Почто через силу? – Ремез поднялся, будто и не падал с коня, будто и не плющил затылком землю. – Корми! Выть проснулась...Шагнул к столу, удивился. И впрямь ноги окрепли. И боль оставила.
Хлебал пахучее варево, приправленное чесноком и саранками, а ещё духовитой зелёной мукой, до которой особенно был охоч. Сам рвал траву, сушил её и всякий раз сыпал в щи. Ел медленно, словно впитывал в себя соки плодов земных, чтоб накопить сил для трудной дороги.
Выглянул в окно: на колу, пустившем корни, на ветках его копошились птахи, наконец свившие гнездо. По стволу гусеница ползла. Одна из птичек схватила её, и у крылатых жильцов началась трапеза.
Они свой детинец построили. А я и камня не положил... – собрал со стола хлебные крошки, метнул в рот. – За хлеб, за соль, – обмахнув лоб крестом, поклонился Фимушке.
Бельё в предбаннике на лавке. Веник в лагушке распаривается, – засуетилась Фимушка и не угадала.
– Опнусь чуток. На гору и обратно, – и, выйдя, захромал в гору.
Шёл по городу своему – детинец мысленно видел. Белел на горе, гордый и величавый. С реки и отовсюду видный. Ох лепо!
Башни, башенки, стены крёмлевские, неприступные, и бойницы. Врата резные, Красные – со взвоза. И ещё одни – из верхнего города, от торжища в стороне. В московском кремле есть башня Спасская, воротная. Будет и здесь своя главная башня, с решёткой подъёмной, с нарядной макушкой. Чтоб не устрашала, а радовала, когда путник одолевает гору. Глянет вверх – красота. Из-за высоких зубчатых стен – палаты чудные, дворцы... А тут вот, у самых врат, храм дивный с колоколами. Там, над нижним посадом – другой. Братья вроде бы, а ликом розны... И колокола инаки голосом. Пеший к храму тому поднимется, пересчитав все ступени, дух захватит... И не оттого, что устал, идучи в гору: назад оглянулся. А там – чудо, там воды играют, и за дальним, едва видимым берегом – воля. И видно два солнца: в небесах одно, другое – в воде. Оба дивны.
И на виду у всего мира, на яру Троицком, поставить Приказную палату, а там – Гостиный двор, и другие дома. Не густо, но чтоб лепо, и всё по чину и глаз ласкали. Налево глянешь, взнявшись на башню смотровую, – Сибирь до самого окоёма видно, направо Россия трактом бежит. И дух захватывает от бескрайности земли отчей...
Ещё больше распирает грудь от необъятности замысла. Велик, велик он, но сподручен, ежели сил не жалеть... А когда жалел их Ремез для доброго дела? Был бы отклик – детинец-то нужен! Один добрый человек окрестил каменную эту мечту, эту лепую махину, на которую замахнулся Ремез, Детинцем. И если сладится всё, он, Семён Ульянов сын, станет зодчим Сибири... Как же не детинец? «Может, лутчее в жизни дитё!..» Грёзы, грёзы...
Шёл в гору – колокола пели. И тот, угличский, с ними. Поднялся – молчат колокола. И угличанин молчит. Ждёт своего часа. Дождётся! Дожд-ётсяяя!..