«добрая душа» в христианнейших ризах, которой претит их занятие. От других Уильям отличался только тем, что ему оно претило по-особенному. Но что до твоей матери – о-о, ее ненавидели, ненавидели люто, причем почти всем кварталом. Наши труженицы из кожи вон лезли, только бы их дети ничего про квартал не знали, они их на пушечный выстрел не подпускали к своим «рабочим местам», а твоя-то таскала тебя по кварталу круглые сутки, и только для того, чтобы насолить твоему отцу.
– Ты сказал, что собирался ее депортировать? – спросил Джек; тут в кабинет зашел очередной коп и выложил на стол очередную порцию нидерландской валюты.
– Проституток без нидерландского гражданства депортировали пачками каждый день, – сказал Нико. – Но твой отец не хотел, чтобы Алису депортировали. Он тебя не хотел потерять, Джек; но одновременно ему было невыносимо видеть тебя в квартале.
Джек спросил Нико про Франса Донкера, настройщика; по словам полицейского, тот пытался имитировать все, что делал Уильям. Половину времени он пытался играть на органе, вместо того чтобы его настраивать.
– Когда твой отец отправлялся спать – иногда он все-таки уставал играть для шлюх каждую ночь, – за мануал садился Донкер. Простоватый парень, по-моему, ему в детстве хорошенько съездили пыльным мешком по башке, – добавил Нико. – Но твой отец обращался с ним как с раненым котенком, потакал ему, жалел его, помогал и так далее. Донкер, однако, этого совершенно не заслуживал – у него просто мозгов не хватало, он не знал, что ему делать в жизни.
– Я помню, он посыпал пудрой скамью, – сказал Джек.
– Он даже татуировки твоего отца пытался копировать, – продолжал Нико, – только получалось плоховато. А потом еще устроился на какую-то совсем дурацкую работу – такой номер только Донкер мог отколоть, – и больше его никто в квартале не видел.
– Кажется, я знаю, что это за работа, – сказал Джек. – Он устроился тапером на круизный лайнер и уплыл в Австралию, чтобы сделать татуировку у Синди Рэй.
– Верно, в яблочко! – воскликнул Нико Аудеянс. – Ну у тебя и память, Джек Бернс! Феноменально! Какая мелкая подробность, – видишь, ее даже полицейский забыл, а ты нет.
Еще Джек помнил темнокожую женщину из Суринама, едва ли не первую проститутку, заговорившую с ним. Джек очень удивился – она обратилась к нему по имени. Она стояла в витрине то ли на Корсьеспоортстеег или на Бергстраат, то есть не в самом квартале красных фонарей, а там, где Джек с мамой встречались с Фемке. Тогда Джек думал, что Фемке – очень необычная проститутка, а она, оказывается, была адвокатом!
Суринамка подарила ему шоколадку цвета своей кожи.
«Я специально для тебя ее купила, Джек», – сказала она.
Джек много лет думал, что она – из подруг его папаши, одна из тех, что приглашала Уильяма к себе домой и спала с ним; всю эту лапшу старательно вешала на уши сыну мама. И конечно, это была ложь от первого до последнего слова.
Уильям не спал в Амстердаме с проститутками, ни с единой; он лишь играл для них на органе, дарил им священные великие звуки, которые заставляли их забыть обо всем и просто слушать. Некоторых из них Уильям и правда спас от грехов – тех, что услышали священный шум Господень и позднее ушли с панели.
– Я твоего папу звал Лойола-протестант, ему нравилось, – сказал Нико Аудеянс.
Он же рассказал ему, что суринамка – из первых «обращенных» его отца, она услышала в органной музыке священный шум и проснулась верующей.
Джек сбился со счету – столько полицейских один за другим заходили к Нико в кабинет и клали на стол деньги. Когда вошел очередной, он не выдержал и спросил у Нико, на что тот ставит, на футбол или на лошадей.
– Я поставил на тебя, Джек, и выиграл, – ответил Нико. – Я заключил пари со всеми полицейскими второго участка, и вот какое – что в один прекрасный день, прежде чем я уйду на пенсию, порог отделения на Вармусстраат переступит Джек Бернс и мы с ним будем долго говорить про его мать и отца.
Следующим вечером, в среду, Нико повел Джека в Аудекерк на репетицию Виллема Фогеля, органиста. Официально Фогель ушел на пенсию, но до сих пор писал музыку для хора и органа (недавно даже выпустил диск с записями) и играл на большой воскресной службе, а по средам репетировал. Ему было за семьдесят, но выглядел он моложе своих лет. Руки длинные, одет в свитер с пузырями на локтях и шарф – в нетопленой церкви холодно.
Джек хорошо запомнил узкие ступени, ведущие к мануалу, и поручни – с одной стороны деревянный, с другой – канат цвета жженой карамели. Над скамьей органиста, обитой кожей, горела одинокая электрическая лампочка без абажура, она заливала светом пожелтевшие листы с музыкой. Изношенные туфли Фогеля тихонько стучали по педалям, его пальцы, еще тише, по клавишам.
Джек едва слышал на заднем плане гул хора – и то когда орган звучал тихо или пережидал паузу. Когда же Фогель играл форте, ты не слышал ничего, кроме органа. Если хор пел без аккомпанемента, Фогель вынимал из кармана ириску, разворачивал ее и клал в рот, а перед тем убирал обертку в карман.
Над регистрами стояли непонятные надписи, это был другой мир:
BAARPIJP
8 voet
OCTAAF
4 voet
NACHTHOORN
2 voet
TREMULANT POSITIEF
Джек попробовал расслышать в музыке священный шум. Но даже когда Фогель играл «Свят, свят» и «Агнец Божий», он не слышал речи Господа.
Виллем Фогель ни разу не видел отца Джека. Однажды в 1970 году он ужинал с друзьями, довольно поздно вечером, и кто-то из них предложил сходить в Аудекерк послушать Уильяма Бернса – тот как раз играл концерт для падших женщин. Фогель, однако, устал и отказался.