полуоглохший от команд и криков, послал Гребешкова в общежитие за вторым тортом и конфетами, которые хранились у нас на «холодной» кухне.
Гребешков принес то и другое и стал проситься отдохнуть.
– Черт с тобой, – сказал я ему, – иди.
А плотники между тем уже устанавливали в проходе стол: им хотелось выиграть еще один приз.
На этот раз я долго не мог усадить роту, мешали Мамедов и Ганиев вторые. Они что-то озлобленно у меня требовали, и я наконец понял. Отделочникам не справиться с вопросами на русском языке. Вот почему были недовольны Мамедов и Ганиев, вот почему радостно потирали руки плотники, предчувствуя быструю и легкую победу.
Когда рота уселась и немного успокоилась, я изложил условия викторины и добавил, что «в силу еще слабого знания русского языка правильные ответы военных строителей нерусских национальностей будут оцениваться не в одно очко, а в два».
Взрыв негодования вызвало это новшество, тумашевцы затопали ногами, засвистели. «Несправедливо, – орал Кошкин, вскочив на табурет, – пусть учат русский, кто им не дает… У-у-у-у»
Викторину с перевесом в одно очко выиграла бригада Юсупова. Дикий рев раздался под сводами клуба, когда я объявил результат. Рев этот был настолько силен, что звякнули стекла в рамах, вспорхнули вороны, сидящие на трибунах плаца, и в дверь клуба тут же влетел дежурный по части. Однако увидев, что мы сближаем нации мирным путем, ушел, покачивая головой, мол, маются дурью некоторые…
Мало-помалу все успокоилось. Река восторга и возмущения вошла в свои берега. Пришло время награждать победителей, но, пока шла викторина, неизвестный супостат выгреб из кулька все конфеты. Хорошо, хоть торт остался цел, а то бы не миновать новых распрей.
Включили телевизор. Возле него на табуретках собралось человек десять-двенадцать, остальные разбрелись по расположению, ушли в курилку, в другие роты к землякам, стали подшивать воротнички, завалились не раздеваясь на койки; откуда-то появились нарды, и группа азербайджанцев сгрудилась вокруг Сулейманова и Мамедова-четвертого.
В дальнем углу раздался звон гитары, и голос Володина трагически произнес вступление:
Не забуду мать родную
И отца-бухарика,
День и ночь по ним тоскую,
Жду от них сухарика.
Последовал гитарный перебор, и дуэт Володин – Кошкин грянул:
А во дворе хорошая погода.
В окно мне светит лишь месяц молодой,
А мне служить осталося полгода,
Душа болит, и хочется домой.
В противоположном от гитаристов углу мрачный Ганиев-второй сидел на табуретке и бил ладонью в сиденье другой, напевая что-то на родном языке. Песня напоминала индийские мелодии времен «Господина 420».
Мелькнула мысль (и она соответствовала действительности): я здесь человек лишний. Все, чего я добился – видимость подчинения и порядка, – форма, в которой куда-то пропало содержание.
Ради чего, собственно, я «держимордой» торчу в роте? Почему управлять людьми можно так или почти так? И почему люди подчиняются только власти: государственной, командирской, а если таковая вдруг отсутствует, то власти себе подобных, в данном случае кулаку сослуживца. Где же тот внутренний побудитель, заставляющий делать все не за страх, а за совесть? Где? Я много читал о нем, но за свои двадцать восемь практически не встречался с ним ни разу…
Послонявшись по расположению, я ушел в общежитие, где совершенно легально резались в туземного дурака Силин и Гребешков.
– Что случилось, комиссар? – спросил Силин, отстучав Гребешкова по ушам за очередной проигрыш. У игроков блестели глаза, а у ножки стола стояла пустая бутылка водки, когда-то «экспроприированной» Силиным у Козлова.
– Ничего, – ответил я, – на душе паскудно…
– На душе, говоришь, – заржал Силин, – а души нет, это научно доказанный факт… Есть селезенка, желудок, мочевой пузырь, а души нет…
Силину для полного комфорта требовалось поговорить о высоких материях. Гребешков как собеседник его, разумеется, не устраивал, но я не был настроен ублажать его пьяные прихоти.
– Отстань, – сказал я ему довольно резко, – дай лучше закурить…
– Вы же не курите, – почтительно сказал Гребешков.
– Закуришь тут, – съехидничал Силин, – когда знамя полка супостаты пропили…
Старшина пьяно ухмыльнулся и потянулся к тумбочке, но его опередил Гребешков. Он ловко с каким-то коленцем подскочил ко мне с сигаретой и зажигалкой.
– Ну прогнулся, прогнулся, – захохотал Силин пьяно, и я понял: Гребешкову он плеснул граммов пятьдесят, а все остальное выдул сам. – И все же душа – понятие эфемерное, – произнес старшина куражливо, пытаясь снова втянуть меня в полемику о душе.
– Не засиживайтесь, завтра рабочий день, – сказал я, словно не слыша Силина, и пошел к выходу.
– Да знаем мы, – ответил Гребешков и вытащил из кармана вырезку газеты с кроссвордом, – рыба из пяти букв…
– Балык, – ответил Силин, икнув на последнем слоге.
– Правильно, – сказал Гребешков.
На улице было морозно и тихо. Равнодушные ко всему, ярко светили звезды. Я выкурил сигарету и, отплевываясь, направился в штаб позвонить в политотдел.
У дежурного я попытался узнать подробности происшествия в нашем отряде, но ничего нового не узнал… Уваров… вторая рота… Я знал многих бойцов других рот, но эта фамилия не вызывала у меня никаких ассоциаций, сколько я ни напрягал память. Зато мне ясно представился Горбиков, с которым судьба свела нас еще на мандатной.
Пашка Горбиков – потомственный интеллигент, или, как модно сейчас говорить, интеллигент во втором поколении, призванный на службу из запаса в разгар работы над диссертацией, растерялся: два года службы плюс год позже – достаточно, чтобы конкуренты защитились по твоей теме. Это беспокоило его больше всего, но были и другие причины для беспокойства. Столкнувшись впервые с реальной, а не книжной армией, он долго не мог прийти в себя и, как все ученые, стал искать скрытый смысл и логику в поступках больших и малых командиров и очень удивлялся, когда таковой не находил.
В редкие свободные минуты, где-нибудь под крышей строящегося здания или навесом, он жаловался на жизнь, ругал командирскую тупость, вспоминал лабораторию и коллег-интеллектуалов, с которыми было легко и интересно. Он испытывал те же чувства, что и я, когда десять лет назад призвался в армию впервые.
– Знаешь, – сказал я ему однажды, – в этом есть какой-то парадокс. Давай спорить, что через два года ты вернешься в свою лабораторию и тебе страшно не понравятся твои коллеги-интеллектуалы, как раз за те качества, которые тебе сейчас так нравятся.
Он поспорил со мной не задумываясь, так как не верил, что такое с ним когда-нибудь случится…
Перед тем как войти в расположение роты, я долго стоял на крыльце. Я не хотел входить в клуб: меня «не хватило» на праздники.