— А-а-а! — воскликнул он, увидя робкую, бочком втиснувшуюся в мастерскую, фигуру. Было это как раз во время обеда. — А, п-п-п-о-лу-п-п-п-ачтенный, аткеда?
Иван Захарыч помолился в угол, поздоровался и стал рассказывать, «аткеда он явился». Соплюн слушал, качал головой, беспрестанно фыркал и думал про себя:
«Послал господь сукина сына в самое время… Истинный господь, находка»…
— Не оставьте, Марка Федрыч, — между тем молил Иван Захарыч, — заставьте за себя вечно бога молить… Куда же мне теперича, сами изволите видеть, в эдаком-то костюме… Поимейте жалость… Сами изволите знать мою работу-с…
— Да уж что с тобой делать… Оставайся, не обижу… Только ты уж того… п-п-п-о-акуратней насчет чортовой-то водицы…
— Не буду… вот икона святая, не буду… сичас провалиться мне на этом месте! — забожился Иван Захарыч.
И он остался работать. Мастер он был; хороший, работа в его руках спорилась, вещи выходили чистые, блестящие, красивые, как игрушки. Соплюн, имевший в числе добродетелей непобедимую страсть сватать и женить людей, — как-то раз вечером сказал Ивану Захарычу, только что окончившему киотку:
— Руки у тебя, Иван Захарыч, золотые, остеп-п-п-е-нить-ся бы тебе… жениться бы…
— Куда уж нам, — ответил, улыбаясь, Иван Захарыч. — Кто за нас пойдет-то?
— Погоди, я Лукерью Минишну попрошу: нет ли, мол, где на примете у тебя товарцу подходящего?..
— Помилуйте, Марка Федрыч!
— Ладно, помалкивай!..
Лукерья Минишна была та самая сваха, которая искала Химе «женишка». Когда Соплюн объяснил ей, в чем дело, она обрадовалась, но виду не показала.
— Стало быть, у него, с позволенья сказать, и штанов нет? — спросила она, выслушав откровенные сведения об Иване Захарыче.
— Мастер за то… Штаны найдем, без штанов в храм божий не поведем… уж ты постарайся…
— Есть у меня… с домом, полтораста рублей на бедную невесту нонче в Покров выиграла…
— Вот он на эти деньги окапируется и все такое, — обрадовался Соплюн. — Чья такая?..
— Чебурахова, Федул Митрича дочь… Хима… знаешь?..
— Ну вот еще, как не знать… Хима… гм! самая подходящая подруга жизни… Как же бы нам свесть-то их, дать обнюхаться… Хы, хы, хы. Обделаешь дело, получишь трояк, да на кофту ситцу… Только уж постарайся.
— Ладно, не учи, знаем с твое-то… Не первенького родить…
Придя в мастерскую, Соплюн сообщил Ивану Захарычу эту новость.
— Сам ты посуди, — говорил он, — господь тебе счастье посылает… Девка, дом, огород… полтораста деньгами… Какого тебе еще рожна?.. Вот в воскресенье пойдем… п-пос-мотрим…
— В чем мне идтить-то?… Идтить-то мне не в чем… Штанишков-то, с позволения сказать, нету…
— Я тебя в свой сюртук наряжу… сапоги дам с калошами, брюки, картуз… ака-п-п-п-ируем за милую душу… Хочется мне тебя приладить… Ежели, скажем, тебя царь небесный благословит судьбой… то ты, гляди, не зевай: как получишь деньги, ты их сейчас тут же, не выходя, в кармашек спрячь, ей не давай… Дашь, — спокаешься, тогда уж пиши на двери, а получай в Твери… В субботу в баню сходишь… побреешься… оброс ты, как зверь живодамский… В воскресенье отправимся… Кривого, вон, за компанию возьмем… Пойдешь, кривой?..
— С величайшим удовольствием-с, — поспешно ответил, улыбаясь, кривой подмастерье по прозванию Очко. — Мы, ежели, Марко Федрыч, дозволите, итальянку с собой захватим… Может, там сыгранем-с, барышню повеселим… Иван Захарыч, как они петь хорошо, например, могут, а я играть-с, — то мы и того… устроим дуетец…
— Ну, что ж, — согласился хозяин, — возьми гармонью… Только прошу тебя покорнейше помене за стакан хватайся… жаден ты. Ежели господь даст, — снова обращаясь к Ивану Захарычу, сказал Соплюн, — то я тебе отцом посаженным буду.
— Покорничи благодарим, Марка Федрыч… Только я все думаю: как же это так… вдруг… жениться?.. Чудно мне самому на себя… Вдруг я, тысь того… муж… гы… ей-богу-с… Как я в храме-то господнем стоять буду… совестно, смотреть придут, сам себе не поверю… Спать опять ложиться… гы… оне барышни… совестно, ей-богу-с!
— О, дурак, — воскликнул Соплюн, — вон об чем толкует… п-п-п-алено дров! Нечего с тобой, с дураком, тявкать попусту… В воскресенье безо всякого разговору пойдешь… А не пойдешь, — силком стащу… Господь счастье посылает, а он «как я с-п-п-п-ать лягу»… Постыдился бы говорить-то!..
В воскресенье часов с пяти утра, когда на дворе стояла еще непроглядная осенняя тьма, в доме «золотых дел мастера» Соплюна все уже встали. Шла, так сказать, генеральная репетиция. Иван Захарыч, накануне сходивший в баню, чистый, «как стеклышко», с клинообразно подстриженной бородкой, похожий в некотором роде на художника, «примерял» хозяйский сюртук, который был ему длинен… Соплюн горячился, ругая ни за что, ни про что и виновника торжества, и свою жену, полную, с испуганными глазами, женщину, похожую на небольшую кадушку, и Очко, хлопотавшего около Ивана Захарыча, и кошку, вертевшуюся под ногами, и даже самого себя за то, что уродился эдакой длинный…
Сапоги тоже были Ивану Захарычу не по ноге: велики и при том сшиты как-то по-дурацки, с необыкновенно широкими, точно обрубленными топором носками, глядевшими кверху. Когда Иван Захарыч надел хозяйские брюки, подтянув их чуть ли не до горла, и спустил «на выпуск» на сапоги, то картина получилась неважная. Сапоги выглядывали из-под брюк, задравши свои широкие носы кверху с таким видом, как будто ждали чего-то удивительного…
Два мальчика-ученика, сидевшие в сторонке на верстаке и наблюдавшие эту сцену, потихоньку прыснули.
Наконец, примерка была кончена, все кое-как улажено… Осталось только ждать часа, когда надо было отправляться на смотрины… Соплюн приказал Ивану Захарычу снять с себя костюм: «Изомнешь до тех пор… грешным делом пятен наделаешь»… Жених покорно разделся и, оставшись в одной собственной ситцевой рубашке и в клетчатых «портках», надев на босу ногу опорки, уселся вместе с хозяином и Очком за чай…
Пили долго… Время тянулось бесконечно… Наконец, рассвело, ударили сначала у Николы на ямках к ранней, потом в женском «зачатейском» монастыре за рекой… Когда-то, когда отошли эти ранние и поздние обедни, и, наконец, стрелка, похожая на клешню рака, на огромных почерневших хозяйских часах остановилась на двенадцати и, как будто, шепнула часам: «ну, валяйте»!.. Часы сначала зажужжали, как муха, попавшая в лапы паука, потом проговорили, редко и как-то необыкновенно важно, двенадцать раз одно и то же: «Знаем, знаем! Знаем, знаем»!..
— П-пора! — сказал, заикнувшись, Соплюн. — Сряжайся, Иван Захарыч.
Иван Захарыч снова беспрекословно облачился…
— П-п-альтишко-то на плечи накинь, — сказал Соплюн, обозревая его. — В рукава не надевай… внакидку как-то п-п-п-осолидней…
— Грязно на улице-то, Марко Федрыч, страшное дело! — сказал Очко, — сапоги отгвоздаешь…
— Наплевать! — ответил Соплюн, — как-нибудь доползем. А ты что наденешь? — спросил он у Очка.
— Я-с? Мой костюм один-с… майский… пинжак, брюки, картуз…
— А пальтишко-то опять, видно, в ученьи?..
Очко, улыбаясь, молчал.
Наконец, сборы были окончены… Соплюн помолился в угол, где висела почерневшая доска с ликом Саввы Звенигородского, заставил сделать то же самое Ивана Захарыча и сказал:
— Ну, со Христом… пойдем!..
На улице, носившей название «Миллионная», было безлюдно и стояло «потопище» грязи.
Соплюн, осторожно ступая своими длинными ногами, точно на ходулях, крался около заборов, выбирая места, мало-мальски доступные для прохода… За ним, еще осторожнее, боясь «изгадить» хозяйские сапоги, накинув пальто внакидку, шел Иван Захарыч, а за Иваном Захарычем с «итальянкой» подмышкой, завернутой в газетную бумагу, в пиджачишке и тоже «брюки на выпуск», скакал, как заяц, стараясь попадать на след Ивана Захарыча, Очко…
Пройдя Миллионную, путники свернули в еще более глухую улицу с длинными заборами. Через заборы кое-где свешивались мокрые голые ветки рябин, лип, акаций. Улица упиралась в изрытый и загаженный берег речонки, на той стороне которой видны были кучи навоза, гряды, игрушечная сторожка, а дальше виднелись уже поля и село на горе…
Обыватели этой улицы, к числу которых и принадлежала Хима, занимались огородами, мелкой копеечной торговлишкой на базаре, мастерством сапожным, портняжным и т. п. Народ жил здесь бедный, словно отрезанный от мира, забытый, никогда не протестовавший, пуще огня боявшийся всякого начальства, хотя бы это начальство представлял собою какой-нибудь городовой «Морда»… Народ, ненавидящий, в большинстве случаев, бог знает почему, друг друга, завистливый, сплетничавший и с затаенным злорадством говоривший о несчастии ближнего.
Все и каждый следили здесь друг за другом… Все здесь знали, кто какой заваривает чай, что ест, и вряд ли кто-либо из обитателей этой улицы интересовался чем-нибудь другим, помимо «брюшного вопроса»…