И вот, однако, идет уже третий день из пяти блаженных, а они ни разу даже не виделись. То он телефонировал, что заканчивает картину к выставке, то прислал письмо, что должен явиться к высокопоставленному лицу, с которого будет писать портрет, то прислал цветы без всякого письма и сам не пришел.
– Какой дурак! – терзается Векина.
– Ведь должен же он понять, что такое счастье, может быть, никогда и не повторится, потому что каждая тетка умирает один раз в жизни! Или это только тактика, чтобы подразнить. Вот нашел тоже время!
– И чего вы, барынька, хандрите? Ну, чего вам не хватает? – усердствовал доктор Катышев.
– Вот пристал! – думает Векина. – Начать разве с ним кокетничать назло Шатову.
– Барынька, милая! Ну, чего вы, право. Какие у вас ножки хорошенькие! Ну, можно ли с такими ножками хандрить. Да будь у меня такие ножки, да я бы не знаю что…
Векина представила себе толстого, лысого Катышева в серебряных туфельках и чулках телесного цвета, и ее немножко затошнило.
– А что, небось, нравятся ножки? – пересилила она себя. – Поцеловать хочется?
«Это все из-за тебя, все из-за тебя, – мысленно говорила она художнику. – Вот на, получай, вот тебе!»
– Ну, поцелуйте же, доктор!
Доктор осклабился, закряхтел, встал на колени и, взяв ногу Векиной между двумя ладонями, звонко поцеловал над бантиком туфли.
– Прямо не ножка, а бланманже!
«Какая гадость! Точно операцию делает! – вся съежилась Векина. – Вот до чего ты довел меня! Ты! Ты! Ты! Ага! Не нравится? Так получай же еще!»
Она вдруг лукаво улыбнулась и откинула рукав платья:
– Посмотрите, какая у меня на локте ямочка.
Доктор вытянул губы трубой и нагнулся, но Векина отдернула руку:
– Вы себе слишком много позволяете.
Доктор выпучил глаза и так и остался с вытянутыми губами.
Через полчаса после его ухода пришел художник Шатов.
– Пожалуйста, не оправдывайтесь, – холодно остановила его Векина. – Мне все равно. Тем более что я сама должна кое в чем признаться вам.
– ?
– Я увлеклась другим.
– ?
– Вы бы убедились сами, если бы пришли на час раньше. В сущности, я рада, что все между нами кончилось к обоюдному удовольствию.
Шатов немножко опешил, и губы у него слегка задрожали, впрочем, ровно настолько, насколько это полагается опешившему человеку.
– Так вы находите, что… к обоюдному?
Векина засмеялась самым ироническим смехом, какой только могла придумать, и молча вышла из комнаты.
Она слышала, как Шатов надевал в передней калоши, как, надев их, он еще подождал чего-то в передней, и когда дверь захлопнулась, она неожиданно укусила себя за руку и заплакала.
Вечером в постели стала сочинять письмо. Сначала так:
«Милостивый государь! Мне бы хотелось получить обратно мой портрет…» Потом так
«Ведь мы расстались друзьями, не правда ли? Пусть мой портрет послужит залогом наших простых дружеских отношений…»
И, наконец, так:
«Евгений! Я люблю тебя! Пришли мне твой портрет…»
Потом заснула.
Утром посыльный принес букет черных ирисов.
– Письма нет?
– Нет!
Она целовала каждый венчик холодных черных цветов и улыбалась дрожащими губами:
– Так не уходят! Нет! Это не прощальные цветы. Они черные оттого, что он тоскует, а тоскует оттого, что любит! Осталось еще два дня свободы, – нельзя терять ни минуты.
– Евгений! – говорила она в телефон. – Евгений! Прости меня! Это неправда, я не люблю другого. Я наклеветала на себя, чтобы отомстить тебе. Отчего я одумалась? От черных цветов. Черный ирис сказал мне, что ты тоскуешь и любишь. Я люблю черный ирис! Понимаешь? Черный ирис! Только черный ирис! Нет, нет, я не сумасшедшая, я только счастливая.
Он обещал прийти, и она целый час металась между двумя зеркалами в гостиной и в спальне. Завязала ирисы яркой желтой лентой.
– Смейтесь, ирисы!
В три часа позвонили, и в ожидании она закрыла глаза, но когда открыла их – увидела свежевыбритую физиономию доктора Катышева.
– Ну, как сегодня, милая барынька? Беспокоился о здоровье, зашел проведать.
– Ничего… сегодня хорошо. Только я очень занята… – лепетала Векина.
Катышев окинул взглядом комнату.
– Как вы красиво завязали ленту на цветы. Бездна вкуса!
– Только не трогайте! – встрепенулась Векина. – До этих цветов нельзя дотрагиваться, – они священны. Они мне дали столько счастья, что… словом, не ваше дело.
Катышев вдруг умилился.
– Родная моя! – засюсюкал он. – Детонька моя! Да неужели же так угодил!
Векина вся похолодела.
– Что?.. Что вы говорите?
– Неужели угодил цветами? А я еще не хотел брать, что черные, да приказчик уломал. Самые, говорит, модные в сезон. Ну, модные так модные, давай. Да вы что?
Векина стояла вся бледная и задыхалась.
– Да как вы смели! Подлый вы человек! Нахал бесчестный! Как вы смели послать цветы без письма, без карточки!
– И чего вы, барынька, ей-богу! – испугался Катышев. – Я же думал, что вы и сами догадаетесь, от кого, после вчерашнего, гм…
– Уходите вон! Как вы смеете так оскорблять женщину? Я пожалуюсь мужу, он расправится с вами. Уходите вон, негодяй!
Испуганный Катышев спускался с лестницы на цыпочках, – он не смел шагать целой ногой, – когда встретил подымающегося художника Шатова.
Художник весело посвистывал и нес большой букет черного ириса.
– Голубчик! – схватил его за руку Катышев. – Вы к ней? И с цветами? Бросьте, как другу говорю, – бросьте. Это такая женщина! Это – святая женщина… Это – сама добродетель… Это – зверь. И, по-моему, у нее даже тут неладно.
И он постучал по лбу пальцем.
– Вы находите? – насторожился художник.
Подумал немножко и стал спускаться вместе с доктором.
За завтраком у Милиных толковали о скандале с доктором Гузиком. Оказалось, что он не только не платил долгов, но и выкинул совсем уж безобразную штуку: взял у какой-то дамы, кажется, у Заневич, «на фасон» портсигар ее мужа, да так и не вернул. Не то заложил, не то просто продал.
Бедная Заневич. Ужасное положение. Хотя, конечно, сама виновата. Как можно позволять себе увлекаться подобным типом!
После завтрака Вера Милина пошла к Гариным. У Гариных был журфикс. На столе стояло печенье и варенье, а вокруг стола оживленно гудели человек десять гостей.
На диване, где мирно скрипели старыми корсетами две толстые старухи, сидела мадам Заневич и, томно щурясь, смотрела в лорнет на собственную ногу.
Вера Милина сделала оживленное лицо и стала прислушиваться к общему разговору.
Говорили о каком-то интенданте, который после смерти оказался честнейшим человеком и всю жизнь не только не крал, но даже все время прикладывал свои деньги, как вдруг кругло-красный полковник хлопнул себя по колену и закричал:
– А слышали, господа, новость? Ведь наш доктор Гузик под суд угодил!
Вера Милина замерла от ужаса: полковник, верно, не знает, что Заневич замешана в эту историю! Господи, до чего неловко! Господи, как ей сейчас должно быть стыдно!
Вера Милина сидела не шевелясь, боясь поднять глаза на Заневич, и чувствовала, как все ее лицо заливается пурпуровым румянцем.
– Да, да! – радостно подхватил сидевший рядом инженер. – Какие он тут дела обделывал. Говорят, не побрезговал даже каким-то портсигаром…
Вновь прибывший гость прервал разговор. Вера Милина робко, исподлобья повела глазами на Заневич.
Та сидела как ни в чем не бывало и с аппетитом ела земляничный торт.
Новый гость завел новый разговор.
Потом поднялись уходить скрипевшие корсетами старухи, ушел полковник, ушла Заневич, пришли две новые дамы, и вдруг разговор снова повернул на доктора Гузика.
– Да, да, – говорил кто-то. – Он, говорят, стащил у какой-то дамы портсигар ее мужа…
Вера Милина вспомнила о только что пережитом смущении, о стыде за несчастную Заневич и почувствовала, как при этом воспоминании румянец снова заливает ее щеки.
«Господи, как ей, должно быть, было неловко!»
– Вы слышали эту историю, Вера Николаевна? – обратились к ней.
– Я? Я? Нет, нет, я ничего не знаю… Я все слышала… – залепетала Милина.
Все как-то растерянно переглянулись.
«Господи, как все это глупо, – мучилась Милина. – Ну, чего я, право? И какое мне до нее дело?»
На другой день были именины самого Милина. Собрались гости и, конечно, заговорили о докторе Гузике.
«Неужели я опять покраснею?» – испугалась Вера Милина и тут же с ужасом почувствовала, как горячая волна крови ударила ей в лицо; даже в ушах зазвенело.
– Ф-фу!
За обедом зашел разговор о медицине.
«Господи, пронеси беду мимо! – испугалась Милина. – Сейчас они заговорят о докторах и свернут на своего Гузика, и я пропала!»