прибившийся к дороге, и скромные занавесочки, загородившие полумрак кислых жилищ. Представь зарывшиеся в землю останки трактора, коротко мелькнувшую фигуру бабы – серую, в сапогах и красном платке, худосочные взрывы припудренного пылью чертополоха в извивающемся кювете и поблескивающим водой, – в ней, к твоему сведению, успевало отразиться почти целиком средних размеров облако. Представь монументальные оплывшие спины женщин в шуршащей болонье (они сойдут у Выксовского поворота) и стайку покачивающихся фуражек с голубыми околышами, флаг на сельсовете у круга на конечной, когда, опасно накренившись, автобус закладывает лихой вираж вокруг побелевшего от мочевых солей постамента, на котором когда-то стоял памятник Ворошилову, а теперь к нему из чайной – приземистого, плохо оштукатуренного барака – выходят, роняя пену, с пивными кружками мужики, и среди них – наш учитель географии, бывший штурман, и он опять кричит, что Сталин убийца и сатрап, хотя прекрасно знает, что за свои слова ему придется заплатить разбитым в кровь лицом и новыми очками… Вот представь все это и ответь, как на духу – пил ли ты когда-нибудь водку, настоянную столь же сложно, густо и терпко? Вопрос, разумеется, риторический. Но это еще не все, далеко не все – ты слушай, слушай и не перебивай!
Это пока что были семечки, главное испытание – пронести – только предстояло. Капитан Посеряев, комендант гарнизона, коломенская, на кривых кавалерийских ногах верста с редкой щеткой усов, прокуренных до желтизны, был, прямо скажем, мастер высшей пробы, теперь таких не делают. Ты мог десять раз за день пройти через капэпэ туда и обратно, а на одиннадцатый, когда ты проносил ее, купленную на солдатские – бесценные! – закатанные в рыбные консервы, вклеенные в фотографии с двойным дном, комендант был тут как тут: железный крюк его пальца подцеплял твой воротник и, полуудавленный, ты мог сколько угодно хрипеть про мнимый отцовский юбилей – все напрасно, пощады не было никому – водка торжественно, под ужас, боль и сострадание расширившихся зрачков часовых разбивалась о бетонный вазон, в котором понуро произрастали какие-то невыразительные сорняки. Были, разумеется, и другие пути. Вправо от капэпэ забор постепенно вступал в болото, но в нем – в болоте – имелась гать, сооруженная каким-то доисторическим, еще времен войны майором, фамилия которого обрела бессмертие в ее названии – Перерва. Можно было воспользоваться Перервой, однако приходилось помнить, что Посеряеву, простреливавшему забор через оптику, ничего не стоило засечь тебя и устроить засаду в месте предполагаемого появления противника. Наконец, существовал заветный пролом со стороны складов – путь лежал через поселок, обходной, но не менее рискованный – мы, видишь ли, гарнизонные, смертельно враждовали с поселковыми, хоть и учились в одной школе, а потому в семи шансах из десяти я мог и имущества лишиться, и схлопотать как следует. Вот такая – вроде как у витязя на распутье – диспозиция в двухстах метрах с копейками от зеленых, с красными звездами ворот. И что прикажешь делать, водка-то не простая – дембельская!
Сейчас ты поймешь, что значит вырасти в гарнизоне, в семье аса-истребителя, летуна милостью божьей и советского офицера – никакой паники, никакой дрожи в коленях, никаких посторонних мыслей, лишь полная концентрация на выполнении поставленной задачи: решение, единственно верное, было принято мгновенно и выполнено без сучка и задоринки, словно и не в бою, а на штабных учениях. Как? А вот на фуфло ты меня не возьмешь. Как – знает только Гена Поляк, но в нем я уверен больше, чем в себе, он и под пыткой не выдаст, ну еще Валера с Витей, зато твои московские замашки, извини за прямоту, привычка чесать почем зря языком про что надо и не надо, уж не обессудь, вызывают, мягко выражаясь, опасения. Мы, офицерские дети, какими б шалопаями ни были, накрепко, с пеленок, усвоили, на чем зиждется безопасность родины, говорить еще не умели, а заповедь «болтун – находка для шпиона» блюли, что твой цадик – Моисеев завет. Так что не спрашивай – водку, не какую-нибудь – дембельскую, отходную, в количестве полный рюкзак я доставил по назначению и в срок, а каким таким образом – молчок, военная тайна, гриф «совершенно секретно»!
А теперь, глядя мне прямо в глаза, ты имеешь полное конституционное право спросить: а на кой хер ты все это рассказываешь? Что – все эти валеры, вити, а тем паче гены поляки чем-то прославили отечество? Или, может, они космонавты? Может, они вынесли из пожара ребенка с кошкой на руках? Или перевели старушку через дорогу?
Нет, и еще раз нет! – они сгинули в безвестности, настолько полной и окончательной, что у меня имеются серьезные основания сомневаться, существовали ли они на самом деле – все это я рассказываю тебе для того, чтоб ты наконец понял, как завязываются морские узлы судьбы.
Именно тогда, в тот майский незабываемый день я и наблевал себе на спину. Но прежде мы все, набившиеся в Генину каптерку, обступивши поставленный на попа оружейный ящик, сложили на нем стопкой – ладонь на ладонь – наши руки так, что замыкающая, Валерина, оказалась выше уровня глаз, и поклялись друг другу, что осенью – что бы ни случилось, – отгуляв три законных гражданских месяца, мы непременно встретимся в бывшем городе Кёнигсберге, что ныне прозывается Калининградом. Там, с недельку оторвавшись с портовыми шлюшками, мы собирались всей командой наняться на какой-нибудь следовавший в южные широты «торгаш» – и гуд бай, май лав, аривидерчи рома, семь футов под килем и свежего ветра в жопу. Но еще раньше, еще до принесения клятвы, Валера, отерев пунцовые после водки губы, хитро сощуря левый глаз, спросил:
– Ну что, юнкера, вопрос на засыпку? (Если б у меня тогда был прибор для измерения тишины – он бы не засек ни единого децибела!) Где?
Ну вот ты думаешь – где? Ну Манила, ну Бангкок, – Сайгон, сам понимаешь, отпадает, в нем уже наводят свои порядки коммунисты, – ну так где же, где? Вот и мы молчали, опасаясь ляпнуть невпопад, молчали и понимали, что сейчас – или уже никогда – Валера сорвет наконец покров с этой тайны, без владения которой ты не имел права считать себя счастливым человеком.
– Что где? – осторожно переспросил я, хотя прекрасно понимал, о чем вопрос.
– Скажи, Валера! – вразнобой загалдела каптерка.
Валера снисходительно усмехнулся:
– Пусть Писатель скажет.
Витя? Писатель? Знал и молчал? – мы уставились на него, как будто видели впервые. Даже разжеванная спичка в его тонких злых губах показалась нам знаком какой-то высшей посвященности. И точно воздушный пузырь поднялся на поверхность со