— Как же детей-то покинула? Не обидели бы без тебя хуже.
— Ох, покинула! — покачала головой баба. — Хоть глаза мои видеть не будут… Может, и пожалеет их бабка-то, как не будет у них матери, заговорит в ней жалость. Машутка, как я стала прощаться, так даже обмерла и ручонок ее развести не могут… Обвила мою шею, держится…
Она всхлипнула и утерла лицо рукой.
— Свидимся ли? — Долго молчала баба и вдруг заговорила другим, спокойным, ровным голосом: — Поступлю в мамки; жалованье, говорят, там хорошее, сейчас денег в деревню сошлю и в письме закажу, чтобы детям моим хлеба мягкого вволю. Одежду справлю, Машутке платок… С оказией саек пошлю, сахарцу, чайку… Все моим! — Баба задумалась. По лицу ее скользнула легкая тень, губы сложились в улыбку.
— Когда еще место найдешь! — заметил старик. — Думаешь, в городе таких-то, как ты, мало? Как еще походишь-то! Вашу сестру все с разбором да с разбором берут. Увидят, ребенок хилый, — ну, и к стороне. Не легкое тоже дело.
Баба вздрогнула; разом исчезла улыбка, в глазах опять показался испуг. Она быстро повернулась к лавкам. На одной, заложив ногу на ногу и пронзительно свистя носом, спал молодой парень, рядом сидел старик и сосредоточенно считал что-то по пальцам.
Баба окинула его взглядом, в котором сквозили мольба и отчаяние, но, встретив его серьезное, холодное лицо, она отвернулась, обняла руками коленки и застыла. Если бы «ти люди избили ее, если бы они пригрозили ей смертью, она не ужаснулась бы, не страдала бы так, как теперь. Опять привиделась ей Машутка, но не радостная, не с хлебом в руках; она увидала ее голодную, обиженную, одну, среди людей без жалости и сердца. И матери у нее не стало; мать ушла, потому что не могла помочь; ушла, чтобы глаза не видали… Широко, как безумные, глядели эти глаза, руки затекли и зашлись от холода…
Тяжело пропыхтел паровоз, усиленно захлопали двери.
Парень вскочил, протер глаза, поглядел в окно и потянулся.
— Гляди, и билет получить теперь можно, — сказал он, зевая. — А ты, красавица, не спишь? И тебе о билетике бы озаботиться. В первом классе, что ли, поедешь? — Он оглянулся, пригладил рукой волосы и надвинул картуз. — Старичка-то уж нет. Видно, укатил. Скоро нам трогаться.
Он потянулся еще и направился к двери.
Блок заскрипел, завизжал. С полу, кряхтя и охая, стали подниматься закутанные фигуры. В большие окна слабо брезжило раннее, серое утро.
I
Вы уже знаете, конечно: мой муж умер. Я поражена, Я не ждала его смерти. Правда, он был уже стар, но он так мало думал о близком конце. Все это случилось так внезапно, почти без болезни, если не считать постоянного недуга, которым он страдал уже много лет.
Целыми днями я одна. Я хожу по дорожкам нашего сада, который уже весь зелен и до того свеж и душист, что, когда глядишь на него, когда дышишь его воздухом, удивляешься, что на земле существуют болезнь и смерть. Я сижу на берегу нашей красавицы реки, гляжу на волны, на небо, и мне кажется иногда, что я вижу все это в первый раз. Я уже сказала вам: я поражена. У меня новые мысли, неожиданные чувства, и поэтому все, что я вижу, кажется мне новым и неожиданным. Я едва смею признаться… Когда мой муж умер, первой моей мыслью была та, что я свободна. Я хотела сейчас же написать вам, но смутное чувство удержало меня, Я стала ждать вас, уверенная, что весть о моей утрате непременно дойдет до вас, а между тем я не могла представить себе, как бы мы встретились теперь, перед этой свежей могилой, и меня преследовала странная мысль, что та ложь, которая была тайной, теперь стала явной, что глаза, которые закрылись навек, видят больше, глубже, чем кидали при жизни, и что мы уже не в силах обмануть мертвого, как обманывали живого, когда он верил нам, улыбался нам и любил нас.
Я стала ждать вас, но я скоро поняла, что вас удерживало то же чувство стыда и раскаяния, которое поразило меня своей силой и неожиданностью. Я всегда страдала при мысли о моем преступлении, но, когда я говорила вам об этом, вы сердились. Вот почему мне пришло в голову, что теперь вы чувствуете то же, что и я. Признаюсь вам: это открытие обрадовало меня. Вы как будто стали еще ближе мне, еще роднее. Я вижу теперь, как вы чутки и как прекрасна ваша душа.
Ваша вина так мала в сравнении с моей, что если бы вы не были так добры, вы могли бы презирать меня, и вот вы мучаетесь ею наравне со мной. Вы удивительны! Я так хотела бы подняться до вас, что, кажется, уже становлюсь лучше и чище. Я уже не смею по-прежнему говорить вам «ты». Я стыжусь своих воспоминаний и отгоняю их. Моя любовь, не уменьшаясь, переживает какой-то кризис, из лжи и обмана она восстает чистая, обновленная страданием. Да, вы правы, нам не надо видеться теперь. Пусть каждую минуту мы думаем друг о друге, — нас все же разделяет наш тяжелый грех. Но не надо отчаяния! Милый! может быть, я не права, может быть, я говорю и думаю как слабая женщина, которая, как растение без солнца, не могла бы жить без любви и счастия, но я верю, что бог простит нас… Он благ, и он знает, как мы боролись, как мы страдали и как глубока и сильна наша любовь. Будем верить вместе, что он простит, и когда на душе нашей станет яснее и спокойнее, примем этот дар как благословение и соединимся, чтобы никогда уже не разлучаться вновь. Я с удивлением сознаюсь, что не знаю, умеете ли вы и любите ли вы молиться. Я буду молиться за двух. И если вы думаете, что богу угодны и приятны слезы раскаяния, то знайте, что я плачу за двух. Я плачу так много, что мои глаза с трудом глядят на свет. Но я верю и надеюсь.
Ваша Люся.
II
Ты хотел еще раз доказать, до какой степени ты сильнее и выше меня. Ты даже счел невозможным ответить мне на мое письмо хотя бы несколькими словами. И я опять поняла почему. Я так хорошо изучила тебя, что знаю, как трудно тебе было бы удержаться от выражения страсти. И ты побоялся оскорбить ею нашу новую любовь. Еще раз преклоняюсь пред тобой. Но видишь ли, милый: ты способен на подвиги, но не надо требовать их от твоей «маленькой Люси». Я помню, как часто ты называл меня так. Я всегда преклонялась перед силой и мужеством, но сама я никогда не умела быть сильной. До сих пор еще я завидую детям, которых носят на руках, которых берегут и холят, и мне кажется, что я никогда, никогда не привыкну к самостоятельности и свободе взрослой женщины и что если бы мне почему-либо грозило одиночество, я предпочла бы ему смерть. Но я знаю, что одиночество не грозит мне, а жизнь с каждым днем становится для меня желаннее и дороже. Это потому, что каждый день приближает конец нашей разлуки. Повторяю, нельзя ждать от меня подвига, а жизнь без тебя, даже без вести о тебе, больше чем подвиг, — это мученичество.
Ну, что же делать! Брани меня, называй меня пустой и легкомысленной, но знай, что я жду тебя, жду давно, что каждое утро я просыпаюсь с надеждой увидеть тебя, каждый вечер засыпаю с отрадной уверенностью, что протекший день был последним днем нашего искуса, который мы добровольно наложили на себя.
Я с гордостью вижу, насколько ты строже к себе, насколько ты нравственнее меня. Я не пытаюсь даже искать оправданий: я виновата в том, что смертельно тоскую о тебе, что все мое существо полно тобой, и я не могу уже ни молиться, ни раскаиваться. Я не могу отгонять своих воспоминаний, и они не наполняют меня стыдом: я зову их, я люблю их, и я счастлива, когда мне удается вызвать в памяти звук твоего голоса, впечатление твоего поцелуя на моих губах… Я думаю только о тебе.
Я виновата в том, что не хочу больше одиночества, что не вижу смысла отказываться еще от счастья видеть тебя. У меня больше нет печали, и я не хочу заменить ее лицемерием. У меня больше нет терпения, и я зову тебя, я молю тебя: приезжай!
Хочешь знать, как я провожу день? Я брожу по саду, который так густ и тенист, как будто ему надо скрыть много, много тайн. Я сажусь на скамью под сиренью. Помнишь ли ты эту скамью? Теперь сирень отцвела, но тогда она была в полном цвету, и от яркого аромата ее кружилась голова. Ты сказал мне, что будешь ждать меня там. У мужа были приступы боли, он стонал, жаловался. Я ухаживала за ним как могла, и в голове моей проходили странные мысли: я думала, что бог ограждает меня от зла и обмана, я думала, что это он удерживает меня у постели больного, чтобы предохранить от последнего шага. И я… я радовалась и благодарила его и украдкой утирала слезы, и мне тоже хотелось стонать и метаться от боли. Я сознавала, что для того, чтобы удержать меня, надо было именно внешнее, случайное препятствие, и так как оно было, я страдала невыносимо. Но больной выбился из сил и потребовал порошок, который всегда успокаивал и надолго усыплял его.
— Дай мне! — сказал он, указывая на коробку. Тогда мне показалось, что я лишаюсь рассудка.
— Нет, нет! Не дам, не дам! — с ужасом почти закричала я. Но он требовал и сердился.
— Я страдаю! — сказал он, объясняя свое желание.