лучше. И, позвольте заметить, со мной такое совершить могла только святая.
– Ах, значит, она святая.
– Давайте не будем преувеличивать. Кому нужна святая в постели?
Все засмеялись.
После кофе Мишель вытянул под столом ноги, казалось, в высшей степени довольный своим завтраком.
– Еще кофе? – предложил он.
Я кивнул. Мишель заказал еще два кофе. Мы ничего не говорили.
– Три недели, – вдруг сказал он, возможно, чтобы заполнить паузу. Я повторил его слова. Потом он вдруг взял меня за руку. Я не убрал ее, но чувствовал себя неловко, поскольку заведение было заполнено людьми, сгрудившимися у барной стойки. Мишель, должно быть, почувствовал мое смущение и руку отпустил.
– Сегодня снова будут играть Бетховена, – сказал он, как будто, не говоря прямо, пытался уговорить меня пойти на концерт.
– Я думал, мы уже договорились о свидании.
– Ну, я не хотел принимать это как данность.
– Перестань!
– Ничего не могу с собой поделать.
– Почему?
– Потому что внутри меня по-прежнему живет подросток. Иногда он произносит несколько слов, а потом прячется – потому что боится спросить, потому что думает, что, если он спросит, ты засмеешься; потому что даже простое доверие ему дается нелегко. Я стесняюсь, я боюсь, я старый.
– Не думай так. Сегодня мы почти раскрыли тайну. Нам всего-то нужно спросить виолончелиста, помнит ли он Ариэля. Может, и не помнит, но в любом случае мы его спросим.
– Разве это вернет моего отца?
– Нет, но может сделать его счастливым, а значит, и ты будешь счастлив.
Мишель поразмыслил над моими словами, а потом покачал головой, как раньше молча показывая, что смирился и все понимает. После, словно перепрыгнув через недосказанность между нами, он спросил:
– Можешь пообещать мне, что сыграешь каденцию – и скоро?
– Я сыграю ее в конце весны, когда поеду на гастроли в США, и осенью, когда вернусь в Париж. Обещаю.
Он замялся, и я понял почему. Настало время ему признаться.
– В Америке я планирую навестить человека, которого не видел много лет.
Он задумался.
– Так значит, ты поедешь один?
Я кивнул.
Он взвесил мои слова.
– Того женатика?
Я снова кивнул. Мне нравилось, что он читает мои мысли, и все же я боялся того, что именно он читает.
– Когда я с тобой, я вспоминаю о нем, – сказал я. – Если я с ним встречусь, то в первую очередь расскажу ему о тебе.
– О чем? О том, что я не дотягиваю до такого высокого стандарта?
– Нет, ведь ты и он и есть стандарт. Теперь я понимаю, что в моей жизни только вы двое и были. Все прочие – случайные связи. Ты подарил мне дни, которые оправдывают годы, проведенные без тебя.
Я посмотрел на него, и на этот раз первый взял его за руку.
– Прогуляемся? – спросил я.
– Прогуляемся.
Мы встали, и он предложил пойти обратно через лес и дойти до озера.
– Мне кажется, нам нужно выяснить, кем был Ариэль Вальдштейн. Может быть, кто-нибудь знает о нем что-нибудь еще.
– Возможно. Но он умер в шестьдесят два года, а значит, если кто-то из его родственников еще жив, то им очень, очень много лет.
– Получается, в то время Ариэль был раза в два старше твоего отца.
Он вдруг посмотрел на меня и улыбнулся.
– Ах ты лукавый змей!
– Интересно, что связывало их двоих. Наверное, желание узнать это и вдохновляет наши поиски.
– Ты имеешь в виду, вдохновляет нас?
– Возможно. Если в церкви есть архив, мы это узнаем. Можем даже попытаться найти адрес Ариэля, к примеру, в старой телефонной книге. И если мы в самом деле найдем его дом, нам следует заказать Stolperstein [27] с его именем.
– А если у него нет потомков, если род оборвался вместе с ним, если от него не осталось и следа и мы больше ничего не сможем узнать?
– Тогда мы сделаем доброе дело. Камень будет установлен в память обо всех погибших, которые, прежде чем отправиться в газовую камеру, не смогли контрабандой передать слова предостережения, или любви, или даже сообщить свое имя. Только партитуру с иудейской молитвой. А в твоей семье кто-нибудь погиб во время Шоа?
– Ты знаешь о моих двоюродных дедушках. И, кажется, моя прабабушка умерла в Аушвице. Но я не уверен. Вот так вот – умираешь, а потом никто не говорит о тебе, и не успеешь оглянуться, как никто не спрашивает, никто не рассказывает, никто даже не знает и знать не хочет. Ты вымер, ты никогда не жил, никогда не любил. Время не отбрасывает тени, и от памяти не остается праха.
Я подумал об Ариэле. Каденция была его любовным письмом, адресованным молодому пианисту, его тайным посланием. Сыграй для меня. Скажи по мне кадиш. Ты помнишь мелодию? Она сокрыта здесь, под Бетховеном, рядом с Моцартом. Найди меня.
Кто знает, в каких ужасных, немыслимых условиях еврей Леон написал свою каденцию, словно говоря: я думаю о тебе, я люблю тебя, играй.
И я думал о старом еврее Ариэле, который приходил в дом к Эдриану, хоть и знал, что ему там не рады, Ариэле, который искал убежища, но получал от ворот поворот; а может быть, дела обстояли и того хуже, и его выдали либо отец, либо мать, либо слуги, возможно, с благословения родителей. Я думал о том, как Ариэль пытался бежать в Португалию или Англию, или, хуже того, о том, как его арестовала французская милиция во время одного из ужасных рейдов, когда евреев, и стар и млад, посреди ночи хватали в собственных домах и запихивали в переполненные грузовики. А потом Ариэль под замком неизвестно где, Ариэль в скотовозке и, наконец, Ариэль, забитый до смерти, потому что отказался расстаться со скрипкой, которая сейчас, вероятно, хранится в немецком доме, и семья, живущая там, наверное, даже не знает, что скрипку похитили у владельца, погибшего в концлагере. Быть может, отец Мишеля пытался искупить свою вину за то, что не попытался спасти Ариэля? «Я не смог укрыть тебя и твоих любимых, поэтому больше никогда не буду играть». Или: «После того, что они с тобой сделали, музыка для меня умерла». Я так и слышал, как старик умоляет: «Но ты должен играть. Из любви ко мне, никогда не останавливайся, играй эту каденцию».
Я снова подумал о своей жизни. Есть ли человек, который однажды пришлет мне каденцию и скажет: «Я ушел, но, пожалуйста, найди меня, сыграй для меня?»
– Как называется эта еврейская молитва?
– «Кол нидрей».
– Это заупокойная молитва?
– Нет, заупокойная молитва называется кадиш.