ни один из нас ни на секунду не забывал, что собрались мы для того, чтобы приветствовать смерть, чтобы выразить ей свое почтение, поклониться ее красоте – и вздрагивали от каждого хлопка лифтовой двери.
И вот здесь, в ту минуту, когда в прихожей раздался скорбно краткий, как бы застенчивый звонок, кончается реконструкция и во вдруг наступившей тишине, подчеркнутой визгом поспешно снятой с пластинки иглы, вступает в свои права память. Нет, я не помню подробностей смены декораций – зажигания свечей, сдвигания стола (надо полагать, бутылки отвратительно качались и падали, выплескивая остатки вина на скатерть) – как не помню и выражений наших юных, необтесанных еще временем лиц, находившихся со смертью в тех же противоестественных отношениях, что и висок Новика с осколком бетонной плиты. Полагаю, не случайно память вычеркнула эти детали, оказавшиеся лишними в гармонии воспоминания: просто вслед за дверным звонком зазвучала, постепенно прибавляя в громкости, музыка, и из темноты в луче света туристского фонарика появился одетый в черное трико Миша [30].
Описывать Мишин танец бессмысленно – я способен лишь промычать что-то невнятное, испытывая странно-приятное жжение в верхней части живота, какое случается после хорошего коньяка; потому ограничусь лишь сухой констатацией, что, на наш взгляд (Женин, Генрихов, мой), горе полностью приняло форму тела Миши, но зрелище от этого не сделалось отталкивающим, как можно было бы предположить, а, напротив, было невыразимо прекрасным, за что я полностью амнистирую всех этих моральных уродов – кафок, камю (множественное число), сартров и пр., заморочивших всякой экзистенциальной туфтой наши невежественные головы – ибо без их пагубного влияния танец этот был бы, верно, невозможен, и Новик никогда не стал бы нашим воспоминанием, а канул бы, как подавляющее большинство человечества, в полное и окончательное НИЧТО.
2
Как-то, лет десять спустя (1982), когда жизнь пригнула нас всех к земле и виделись мы редко, от случая к случаю, в жаркий июльский день Миша ехал в своем потрепанном автомобильчике вместе с новой женой, одним из первых плодов крепнувшей известности [31], – тощей, с длинными загнутыми ногтями под вишневым лаком и остриженной почти наголо сценаристкой [32]. По праву человека, принадлежащего миру кино, она обзывала его………, била по голове сумочкой, осыпая флаконами, тюбиками, приспособлениями для ухода за ногтями, и прочей дребеденью, что обычно водится в великосветских дамских сумочках, распахивала дверь, пытаясь выпрыгнуть на ходу, и все потому, что дипломный фильм Сокурова он назвал чепухой, симулирующей искусство. Уворачиваясь от встречного грузовика, Миша слишком резко заложил руль, машина на дороге не удержалась и два раза перевернувшись, проскользив крышей по траве, застряла в придорожных кустах, приблизительно в четырех километрах от цели поездки – Долгопрудненского кладбища.
Года через два-три после аварии (1985) Миша мотался по гранитным мастерским в поисках камня [33], но ничего подходящего по цвету и размерам не подворачивалось [34], и по наводке сотрудницы, без конца хоронившей то родителей, то каких-то теток и зятьев, попал наконец в Долгопрудный. Проблема решилась на удивление быстро [35], время позволяло, погода благоприятствовала (осень выдалась на редкость сухой), внутренний голос подсказывал, что совпадение в пространстве отнюдь не случайность – на ум приходили идиомы типа «рука Всевышнего», «перст судьбы», «око Провидения», – и Миша без лишних колебаний сам с собой согласился. Но машины, оставленной за воротами мастерской, он не обнаружил – новенькая, едва объезженная, снабженная противоугонными клюшками, сиренами и блокировками, она исчезла навсегда.
В 91-м, когда вошло в моду слово «брокер», Миша, бросив журналистику, пересел в японский автомобиль с правым рулем, обзавелся пейджером и двубортным пиджаком, который застегивал на одну пуговицу, зарегистрировал три компании со звучными названиями «ОРФО», «КРИСТИНА» (по имени своей третьей жены, тоже сценаристки) и «УСТАШЕВ, СЫНОВЬЯ и К° [36]», умудрился продать в Венгрии партию каких-то микроскопов, заработал полмиллиона зелеными и, прежде чем вложить капитал в телепроект «Любовь в России» – в нем принимала участие его жена, – на всякий случай, руководствуясь инстинктом самосохранения (кино – дело ненадежное), крутанул деньги на продовольствии. Пролетел в ноль. Полгода скрывался по чужим квартирам (два месяца он прожил в Купавне, на моей даче), вел переговоры с телефонных автоматов, наконец, получив в банке приличный кредит, всплыл на поверхность. Гарантом его выступил крупный авторитет из Долгопрудного [37], и, хотя обитал авторитет в роскошных апартаментах в центре Москвы, пару раз стрелки забивались на автомобильной стоянке у ворот Долгопрудненского кладбища, что было более чем прозрачным намеком. И все же, несмотря на все подначки судьбы, Миша дождался лета (1992) и, взяв с собой сына, рослого голубоглазого отрока с серьгой в левом ухе (кому-то было нужно тащить канистру с водой, лопату, рассаду), отправился на могилу Новика.
14 июля (День взятия Бастилии), приспустив окно, чтоб удовлетворить алчность привратника, они въехали на кладбище. Картинка, сохраненная памятью – отороченное сизой щетиной неблизкого леса снежное кочковатое поле, рыжие пятна свежих могил, пирамиды из побуревших венков с прислоненными к ним фотографиями под волнистым оргстеклом, – оказалась бесполезной. Теперь здесь, над оградами и обелисками лениво пошевеливал листвой уже далеко не юный смешанный лес – преобладали березы и рябины, но встречались и липы, и тополя (почему-то южные, пирамидальные), и сосны; Миша вспомнил, что был и неглубокий овраг (тележку с гробом пришлось выталкивать, упираясь плечом), и тот, заботливо перекрытый бетонным мостиком, заросший осинником и ивами, обмельчавший от кладбищенского мусора, по которому стелились лиловые облачка кипрея, вскоре обнаружился. По нетвердому воспоминанию шагов через пятьдесят после оврага следовало взять влево и на первом же пересечении центральной аллеи со второстепенной, не удостоившейся асфальта, отец и сын оставили машину.
Эти три часа бесплодных блужданий среди деревьев и могил – то заброшенных, с заросшими мхом надписями, то ухоженных, с аккуратными цветниками, скамеечками, столиками и ящичками для инвентаря, то скромных, со стандартными плитами и раскрашенными фотографиями на фарфоре, то кичливых, с многотонными монументами и мраморными изваяниями в серых подтеках, – запомнились Мише не столько топографическими приключениями, сколько прежде небывалой близостью с сыном; они забредали в тупики, и, чтобы выбраться, приходилось перелезать через ограды (Миша безнадежно испортил отличный, купленный в Штатах, кельвинкляйновский пиджак, пропоров его расплющенным прутом, изображавшим огонь свечи), продирались сквозь заросли гигантских, в рост, прежде не виданных нежно-фиолетовых диких цветов, в которых роились медлительные, неповоротливые пчелы, хохотали над идиотской, выбитой золотом, зарифмованной эпитафией, вытряхивали набившуюся за шиворот, прилипшую к потной коже древесную труху, выдирали приставшие к одежде репьи, потом жадно пили, обливаясь, тепловатую, отдававшую пластмассой воду из канистры и, пожалуй, впервые в жизни так остро наслаждались