стоял неподалеку от них. Не совсем в фокусе, но могла ли она его не узнать!
Пять лет назад
– Айрис Келли, девятнадцатилетняя ирландская скрипачка, покорила аудиторию своей трактовкой знаменитой вариации Генриха Эрнста…
– Выключи… – прошептала Олеся.
Зачем ей знать, кто победил на конкурсе имени Яна Кубелика? Зачем ей теперь вообще музыкальные новости? Она вцепилась зубами в правое запястье, словно хотела отгрызть проклятую руку! Как угодивший в капкан зверь отгрызает лапу – и убегает! Хромой, но свободный. Хороша свобода на трех лапах…
Должно быть, она застонала вслух. Бабушка тут же подскочила, захлопотала, заохала:
– Лесенька, ну что ты! Все еще наладится. И Алексей Давыдович говорит, что надо упражнения делать, разрабатывать… И рука правая все-таки, не левая. И запястье уцелело…
– Больно… – стоило лишь подумать о том, как рука ложится на смычок – и запястье (уцелело оно, ага!) простреливало болью, а пальцы скрючивались, как у дохлой курицы.
– Лесенька, ну а как спортсмены после травм восстанавливаются? Конечно, больно, но ведь…
Она отвернулась к стенке. Спортсмены!
Бабушка за спиной продолжала что-то бормотать. С кем она? Карина, что ли, явилась?
– Хоть ты бы на нее повлияла, со следователем так ведь и отказывается разговаривать.
– Следователем? – Каринин голос звучал нехорошо, саркастически как будто. Впрочем, подруга права – что тут следователь сделает? Руку новую ей отрастит?
– Ну с дознавателем, но это ж все равно, – приговаривала бабушка. – Пусть его посадят.
– Таисия Николаевна, никто его не посадит. Хоть десять следователей притащите. Да и дела-то нет никакого. Несчастный случай, и все.
– Да как же…
– Сто раз уже обсуждали. Герман, по его словам, обнаружил ее на полу, без сознания, сам привез в больницу. Вот и решили: закружилась голова, падая, уцепилась за косяк, а дверь захлопнулась. Ну какое тут «посадят»?
– Но нельзя же…
Ах да, в больницу. Там было холодно и больно. Здесь тоже холодно и больно. Хоть и говорят, что дома и стены помогают. Как же, помогают они!
– Лесенька, – продолжала ворковать бабушка, – обедать пора, я супчик сварила, с фрикаделечками, как ты любишь…
Она застонала – нет, заскулила. Тихо, почти неслышно. Оставьте меня в покое! Я уже мертвая! Все кончилось! Музыка кончилась, понимаете?! Никогда, никогда больше…
– Таисия Николаевна, пойдите пока… – Голос Карины звучал глухо, как будто сквозь толстое ватное одеяло.
– Но супчик… остынет же…
– Ничего, разогреем. Идите.
Вот и хорошо.
– Лесь! Ну-ка повернись! – Жесткая рука вцепилась в плечо, дернула.
Хрупкость Карины была лишь видимостью, силенок ей хватало. Уткнувшуюся в спинку дивана Олесю развернула одним рывком. Та зажмурилась, замотала головой – как ребенок, который боится, что ему сейчас будут страшный укол делать. Или попросту ударят. А если зажмуриться – может, и пронесет.
– Глаза открой, – голос Карины звучал холодно. – Не стыдно?
Это было так неожиданно, что глаза от изумления распахнулись словно сами.
– С-стыдно? Мне?
– Ну не мне же.
Карина сидела возле дивана, оседлав старый скрипучий стул. Даже пальто не сняла. На черном лацкане поблескивала знакомая брошь – серебряный скрипичный ключ. Странно, мелькнуло вдруг в голове, почему она раньше не задумывалась? Ведь ключ – это то, чем открывают? Что можно открыть скрипичным ключом? Музыку? Или… душу? Да, точно. Скрипичный ключ – чтобы открыть душу. А если не повезет – расцарапать ее в кровь…
– Лесь, ты всю жизнь так пролежать собралась? Ну-ка сядь, – к одной жесткой руке добавилась вторая, Карина вздернула Олесю, словно та была тряпичной куклой, прислонила к диванной спинке. – Вот. Хотя смотреть на тебя все равно тошно. Мало не полгода прошло, а ты…
– Не смотри, – огрызнулась Олеся.
– Огрызаешься? Это радует. Но сперва помолчи. И послушай. И не надо мне про глубокую депрессию, про оставьте меня в покое, ладно? Про в туалет сходить тебе тоже Таисия Николаевна напоминает?
– При чем тут…
– При том. Если б вот это вот «и пусть весь мир подождет» было правдой, ты и гадила бы под себя. А что? Наплевать же. А ты вроде даже зубы чистишь. Надо ей, кстати, сказать, чтоб не уговаривала тебя на пообедать и вообще. Через день-два сухарику черствому радоваться станешь. А то глядите: Таисия Николаевна на свою пенсию ей вкусности выдумывает! И квартплату, между прочим, пока еще не отменили. Не стыдно на шее у бабушки сидеть? Точнее, лежать, – Карина брезгливо сморщилась.
– Карин, что ты от меня хочешь? Знаешь ведь…
– Цыц! Я ж не заставляю тебя в Гнесинку возвращаться. Хотя диплом вполне могла бы и получить.
– Зачем ты…
Договорить Карина не дала:
– Римма Федоровна сколько раз уже про тебя спрашивала. И помочь готова. Вернулась бы, а? От профильных тебя по состоянию здоровья освободили бы, вывели среднюю. Диплом – лучше, чем его отсутствие. Да и врачи, к слову, правду говорят. Ясно, что международные конкурсы тебе не светят, но разработать руку, чтобы играть на уровне, не знаю, местечкового оркестра, вполне можно. И преподавать вполне могла бы… Римма Федоровна…
– Замолчи!
– Щаз! – фыркнула Карина. – Я ж сказала, что не гоню. Ни в лабухи ресторанные, ни в оркестры местечковые. Допустим, при одной мысли у тебя и впрямь боли и судороги начинаются. Вроде бы с этим работают, но, предположим, нет. Примем как данность (пусть у меня и есть сомнения), что играть ты больше не будешь. И что? Дальше-то что? Герман, конечно, скотина и подонок…
– Перестань! – хрипло взмолилась Олеся. – Не надо…
– Надо, Федя, надо! Ты что, совсем уже долежалась, мозги размягчаются, что ли? У тебя уже появились сомнения, что он скотина и подонок? Садист гребаный! Когда он к тебе в больницу с цветочками прорвался, я ему ясно сказала: хоть шаг к ней еще сделаешь – пожалеешь, – Карина поморщилась, как будто у нее вдруг зуб заболел. – Ясно, что посадить его не выйдет, твое слово против его слова. Но веселую жизнь я ему пообещала. Уж бучу по всем СМИ разогнать, это я точно могу. Потому что единственное, чего такие твари боятся, – это публичность. И Римма Федоровна, если что, поможет.
Римма Федоровна… Утыкаясь носом в спинку дивана, Олеся каждый раз надеялась, что все исчезнет. Весь этот ужас окажется страшным сном. Переволновалась, когда Римма Федоровна сказала про Братовник, вот и привиделся кошмар.
Но, закрывая глаза, она лишь раз за разом видела одно и то же: белый потолок с монотонно жужжащей трубкой дневного света и ниже – гигантский ворох белых лилий. Полураспустившихся, так что зеленого было больше, чем белого, и от этого букет казался неживым. Похоронным.
Ее, Олесю, хоронят. И потому заваливают цветами.
И