Он присутствовал здесь еще до того, как приехал к нам, до моего рождения, до того, как много поколений назад в основание этого дома заложили первый камень, – а потому прожитые нами годы между тогда и сейчас – всего лишь заминка на длинном пути, называемом временем. Столько времени, столько лет и столько жизней, которые мы затронули, которые оставили позади, будто их и не было вовсе, хотя они были… Время, как сказал Оливер вчера поздно ночью, прежде чем мы обнялись и уснули, время – это цена, которую мы платим за непрожитую жизнь.
Склонившись над Оливером и наливая ему кофе, я подумал, что не нужно было мне мыться после утреннего секса; что я хочу сохранить на себе его следы, ведь мы еще не обсудили случившееся на рассвете. Я хотел, чтобы он повторил слова, которые шептал, занимаясь со мной любовью; хотел рассказать ему о прошлой ночи и заметить, что, кажется, спали мы вовсе не так крепко, как делали вид. Если не поговорить об этом, прошлая ночь может запросто исчезнуть, как и он сам. Не знаю, что на меня нашло, но я налил ему кофе и, едва не поцеловав в мочку уха, прошептал:
– Ты не поедешь домой. Пообещай, что не уедешь.
Он молча взял меня за руку и усадил во главе стола.
– Не уеду. Перестань себе надумывать.
Я хотел рассказать ему о том, что произошло двадцать лет назад: о хорошем, о плохом, об очень хорошем и об ужасном. У меня еще будет на это время. Я хотел ввести его в курс дела, поделиться с ним всем и узнать о нем все. Хотел признаться ему, что, увидев, какие у него белые руки, в день его первого приезда, я мечтал лишь об одном: чтобы он обнял меня за обнаженную талию. Кое-что из этого я уже поведал ему, когда мы несколько часов назад лежали в постели. «Ты приехал с археологических раскопок на Сицилии, и руки у тебя сильно загорели (я впервые заметил их в столовой), – но с внутренней стороны они у тебя были белые, испещренные венами, словно мрамор, и казались очень нежными. Мне хотелось расцеловать их обе, облизать их обе». – «Даже тогда?» – «Даже тогда. А сейчас можешь просто меня обнять?» – «И посмотрим, куда это приведет?» – спросил он, и как же хорошо, что той ночью мы просто обнимались и не делали больше ничего.
Оливер, видимо, прочел мои мысли, потому что приобнял, прижал к себе и, повернувшись к мальчику, сказал:
– Твой брат – чудесный человек.
– Думаешь? – поочередно посмотрел на нас мальчик.
– А ты не согласен?
– Согласен. – Мальчик улыбнулся. Он знал, как знали я и Оливер, что в этом доме говорят на языке иронии. А потом мальчик вдруг спросил:
– А ты тоже хороший человек?
Оливер был так тронут, что не сразу нашелся, что ответить. Этот ребенок был нашим ребенком. Мы оба это знали. И мой покойный отец тоже знал, знал с самого начала.
– Можешь поверить, что когда-то здесь стоял старый маяк и мы могли бы дойти до него меньше чем за десять минут?
Нам предстояло провести в Александрии еще одну ночь, потом нас ждала поездка в Неаполь (наш подарок самим себе, который Миранда назвала медовым месяцем), а после Оливер должен был приступить к работе в Римском университете «Сапиенца». Однако, пока мы смотрели на солнце, семьи, компании друзей и одиночек, прогуливающихся по набережной, я захотел спросить у Оливера, помнит ли он, как за несколько дней до его отъезда в Нью-Йорк мы сидели на камнях и смотрели на море. Он сказал, что да, конечно, помнит. Я спросил, помнит ли он ночи, которые мы провели в Риме, гуляя по городу в предутренние часы. Да, и это он помнит. Я собирался заметить, что эта поездка изменила мою жизнь, не только потому что мы провели время вместе, наслаждаясь полной свободой, но и потому что Рим позволил мне попробовать пожить жизнью художника, о которой я мечтал, не зная, что она мне предначертана. В ту первую ночь в Риме мы сильно напились, почти не спали и познакомились со столькими поэтами, художниками, редакторами, актерами. Но тут он остановил меня.
– Мы ведь не будем жить прошлым, правда? – спросил он в своей привычной немногословной манере, показывая, что я забрел на территорию, которая не сулит нашему будущему ничего хорошего. Он, конечно же, был прав. – Мне пришлось разорвать слишком много связей, сжечь слишком много мостов, и я знаю, что дорого заплачу за это, но не хочу оглядываться назад. У меня была Миколь, а у тебя – Мишель, и я любил юного Элио, а ты – молодого меня. Они сделали нас теми, кто мы есть. Давай не притворяться, что их никогда не было, но и не оглядываться назад.
За несколько часов до этого мы посетили дом Кавафиса: улица, на которой он находился, когда-то называлась Лепсиус, но потом ее переименовали в Шарм-эль-Шейх, а теперь она известна как улица С. П. Кавафиса. Мы посмеялись над сменой названий: казалось, город, противоречивый с самого своего основания триста с лишним лет до нашей эры, все не мог решиться, как назвать собственные улицы.
Когда мы вошли в душную квартиру, где когда-то жил великий поэт, меня поразило, что Оливер поздоровался со смотрителем на превосходном греческом. Как и когда он выучил новогреческий? Сколько еще я не знаю о его жизни и сколько еще он не знает о моей? Он сказал, что занимался на интенсивных курсах, но по-настоящему помог ему академический отпуск, который он провел в Греции вместе с женой и сыновьями. Мальчики быстро выучили язык, а его жена много времени проводила дома, читая братьев Дарреллов на залитой солнцем террасе, и подхватывала обрывки греческого у уборщицы, которая не говорила по-английски.
В квартире Кавафиса устроили импровизированный музей; несмотря на распахнутые окна, он казался унылым (да и сам район был унылым) и плюс ко всему несистематичным. Освещение в доме было тусклое, и, если не считать разрозненных звуков, доносившихся с улицы, здесь царила мертвая тишина, которая тяжким грузом лежала на простой старой мебели, которую, скорее всего, нашли на каком-нибудь заброшенном складе. И все же квартира напомнила мне об одном из моих любимых стихотворений этого поэта, о луче полуденного солнца, падающем на кровать, где молодой поэт спал со своим любовником. Поэт вернулся в комнату годы спустя и увидел, что той мебели больше нет, кровати нет, а в