А к вечеру из камеры в камеру пошел слух: Щербаков отрезал себе ухо. Позднее мы узнали подробности. На ухе он сделал наколку: "В подарок 22-му съезду КПСС". Видимо, наколку он сделал раньше, чем отрезал ухо, - иначе истек бы кровью, пока накалывал. Потом, совершив ампутацию, стал стучать в дверь и, когда надзиратель открыл наружную сплошную дверь, Щербаков выбросил ему сквозь решетку свое ухо с теми же словами: "В подарок двадцать второму съезду!"
Об этом случае знают все зэки в Мордовии.
Через день мы снова увидели Щербакова в окне камеры. Голова его была перебинтована, на месте правого уха повязка пропитана кровью, в крови лицо, шея, руки. Дня через три его отправили в больницу, а что с ним сделали потом, не знаю.
Вот поэтому-то во время проверки зэкам и полагается быть без головного убора, с открытым лбом - проверяют, не накололся ли еще кто-нибудь. Наколовшихся сажают для начала в карцер, а потом держат в отдельных камерах, чтобы не разлагали остальных. За ними в деле повсюду идет опись: место и текст надписей. И при проверке сверяют татуировки с описью, - не появились ли новые?
Сокамерников Щербакова таскали за то, что помогали ему, - за соучастие в антисоветской агитации.
Как ухитряются зэки в карцере, в тюрьме накалываться? Ведь нужны иглы, краски. Я много раз видел и на спецу, и на пересылке, и во Владимирке, как это делается. Выдирают из ботинка гвоздик, или на прогулке подберут кусок проволоки, заострят конец о камень - вот и игла. Чтобы сделать тушь, сжигают кусок черной резиновой подошвы от ботинка. Эту золу разводят мочой.
Но гораздо больше, чем техника, меня поражала сама идея такого деяния. Чего хотят эти несчастные? Зачем, ради чего уродуют себя на всю жизнь? Ведь это надо навсегда поставить крест на себе, на своей жизни, почувствовать себя, как поется в песне, "навечным арестантом", чтобы обезобразить свое лицо. Или вот ухо отрезал. Зачем? Но иногда, в минуты бессильного отчаяния, я и сам ловил себя на мысли: ах, сделать бы что-нибудь! Кинуть бы в лицо мучителям кусок своего тела! Зачем? Об этом в такие минуты не спрашиваешь.
...Со временем я привык к разрисованным, расписанным лицам и телам. И только смеялся над новичками, которые чуть не падали, увидев такое, как и я в первый раз:
- Погоди, еще и не то увидишь!
Просидели мы в камере на спецу месяца три. Сначала пятнадцать суток карцера. Потом, как и полагается перед судом, следствие. На шестнадцатый день нас стали по одному вызывать на допрос в кабинет начальника лагеря. Допрос вел офицер из Управления, майор Данильченко, начальник десятого. Первым вызвали Озерова. Майор Данильченко спросил:
- Кто еще хотел бежать вместе с вами?
Озеров, как потом Буров и я, отвечал, что больше никто, только мы трое. Ни о чем больше не спрашивали, только читали мораль. Озеров сказал, что нас избивали - и в зоне, и на вахте, и дорогой до карцера, когда мы были в наручниках, и в дежурке:
- При избиении присутствовал майор Агеев. Он и сам колол нас березовым колом и бил пистолетом.
- Это клевета! - закричал офицер. - Кто вам поверит? На вас нет следов побоев!
- Это было шестнадцать дней назад. Мы тогда требовали врача, к нам никто не заходил, даже надзиратели...
После Озерова вызвали Бурова, и повторился такой же разговор. Только когда Бурову заявили, что насчет избиения - это клевета, он сказал:
- Ну ладно, я, наверно, на волю не выйду, так и умру зэком. Но те-то двое - они молодые, отсидят свои шесть-восемь лет и выйдут и расскажут кому-нибудь, что такое советский концлагерь.
- Расскажут - опять здесь, у нас, очутятся. Что ж, они этого не понимают, что ли? И без них тысячи выходят на волю, а язык за зубами держат. А если кому расскажут, так тот намотает себе на ус, постарается сюда не попадать.
Когда вызвали меня, я не стал портить себе нервы бессмысленным разговором. Допрос закончился быстро.
- Может, вы тоже скажете, что вас избивали? - спросили меня под конец.
- Да, избивали. И меня, и Озерова, и Бурова.
- Почему же вы промолчали? Ваши сообщники сделали заявление.
- Мое заявление вы тоже назовете клеветой. А сами не хуже нас знаете, что это правда. Вот вы, - обратился к я Данильченко, - раньше чем стать начальником лагеря, вы сами были таким же Агеевым, сами делали то же, что и он...
- Уведите его! - прервал меня Данильченко. Надзиратель, стоявший за моей спиной, ткнул меня кулаком в бок и повел в камеру.
Больше допросов не было, и мы "отдыхали" в камере около трех месяцев, до суда. Это на самом деле была передышка: на работу не гоняли, давали общий лагерный паек, книги, разрешали курить, прогулки увеличили до часа в день. Сначала нас держали в той же угловой камере на троих, а незадолго до суда перевели в большую камеру, человек на двадцать. Остальные наши сокамерники тоже дожидались суда - кто за отказ от работы, кто за систематическое невыполнение нормы, кто за веру. В соседней камере сидели подследственные, человек двадцать.
В конце сентября, через несколько дней после истории со Щербаковым, в лагерь приехал суд: судья, прокурор, два заседателя. Одного за другим уводили зэков сначала из соседней камеры, потом из нашей. Вернувшись буквально через несколько минут, каждый сообщал: два-три года тюрьмы. Владимир. Вот увели и привели обратно Бурова - три года Владимирки. Следующим вызвали меня. Надзиратель ввел меня в кабинет и остался стоять за моей спиной. В кабинете, кроме членов суда, была и "публика" - полным-полно офицеров, лагерного начальства. Судья, солидный мужчина, в хорошем костюме, сидел за столом, покрытым красной материей; по обе стороны от него - два заседателя. Я не думал ни о суде, ни о своей судьбе - она была известна заранее, - а смотрел на заседателей.
Они казались совершенно чужими и потерянными в этом кабинете, среди людей в офицерской форме, рядом с холеным судьей. Один был пожилой дядечка в заношенном бумажном пиджаке, в темно-серой стираной-перестираной рубашке. Он не знал куда девать свои заскорузлые, почти черные руки: то положит их на стол перед собой, то боязливо спрячет их на коленях. Второй заседатель женщина с морщинистым лицом, в платочке, завязанном узлом под подбородком, с такими же натруженными руками. Вид у нее был еще более жалкий, забитый и затравленный, чем у ее напарника. Мне было их очень жаль, они так боязливо оглядывались по сторонам; и ведь они даже не понимали своей роли, своего зависимого положения. К ним никто ни разу не обратился во время суда, как будто это были безгласные куклы; у них никто не спросил, есть ли вопросы, и решение было вынесено без их участия. Когда судья начал задавать мне обычные процедурные вопросы, я сразу же заявил, что отказываюсь участвовать в этой комедии, играть в игру под названием "народный суд". Мое заявление никого не смутило. Мой начальник отряда капитан Васяев зачитал характеристику: Марченко - злостный тунеядец, злостный отказчик от работы, злостный нарушитель лагерного режима, не стал на путь исправления, не посещал политзанятий, не принимал участия..., не раскаялся, вредно влияет... Затем была краткая, но выразительная речь прокурора; не вдаваясь в детали, он сказал:
- По-моему, в тюрьму на три года.
Судья тут же, не пошептавшись с заседателями даже для вида, объявил мне: три года из моего лагерного срока заменяются тюремным режимом.
Меня увели, вызвали следующего. Камера встретила меня вопросом:
- Сколько - два или три?
Мы все трое - и Буров, и Озеров, и я - получили поровну. "Чтобы никому не было обидно", как говорили наши сокамерники.
В оставшиеся до отправки дни, наши более опытные соседи, побывавшие уже во Владимирке или слыхавшие о ней, рассказывали нам, что нас всех там ожидает. Выходило, что хорошего мало: все сходились на том, что в тюрьме еще хуже, чем на спецу, - а спец был у нас перед глазами. Еще больше не по себе становилось, когда вспоминали об этапах, вагонзаках, пересылках.
Вскоре после суда нам принесли с десятого наши вещички, а дней через пять отправили первую партию. Мы трое попадали во вторую партию, которая в начале октября отправилась со спеца на Потьму.
Два дня на потьминской пересылке, вагонзак; два дня пересылки в Рузаевке, вагонзак; пересыльная тюрьма в Горьком. И пересылки, и вагонзаки такие же, как везде.
В Рузаевке один заключенный из нашей партии заболел и не смог подняться во время проверки. Дежурный офицер и надзиратели стали осыпать его нецензурной бранью, заставляя встать. Камера заволновалась, потребовали прекратить издевательство и вызвать врача. Результат был такой, как обычно: схватили несколько человек, кого попало, вытащили из камеры и избили.
Из рузаевской пересылки нас привезли на станцию днем. Воронки остановились за железнодорожными путями, напротив станции - тюрьма находится за городом. Нас высадили из машин, построили по пятеркам и погнали под пешеходным мостом через пути к станции. Со всех сторон колонны конвой, собаки, конвоиры кричат на зэков: - Разговоры! Иди-иди, скорей, не отставай!