себе более теплое место…
«Есть счастье в жизни, – подумал я, – не придется спать на полу».
И я снова завалился на кровать, чтобы хорошенько выспаться «в запас». Однако не спалось, и вовсе не потому, что выспался днем: после адских гонок последней недели, после трехтысячекилометровых перелетов, десятка встреч со знакомыми и незнакомыми людьми я вдруг остановился. Все, что нужно было мне сделать, я уже сделал, а «новых задач» мне еще не поставили… И опять образовалась пустота, в пределах которой я был самим собой. Но природа не терпит пустоты, и передо мной стали возникать все, кого я встречал последние дни: кассирша аэропорта, говорившая «ой-ой»; майор-комендант, отправивший меня раньше срока из Домодедова; парень-десантник и две его матрешковые подруги; Гоша, сидящий на капоте автомобиля, готовый отдать команду взять вагон штурмом и… я похолодел, ибо понял, что привидится мне дальше, и не хотел еще раз увидеть и пережить это. Я даже потряс головой, чтобы сбросить наваждение, но не получилось. Я увидел, как Уваров-старший медленно спустился с крыльца, подошел к деревянному ящику, коснулся его бедром, осторожно погладил рукой неструганые доски. Я снова затряс головой и оказался сидящим за столом на кухне, где были ходики с гирями под сосновые шишки, и, плача, рассказывал лейтенанту, какой был у меня сын… У лейтенанта было сосредоточенно-сочувствующее лицо, но он не понимал меня, он выполнил поставленную задачу – доставил груз по назначению и теперь хотел только одного: выбраться побыстрей из моего дома и уехать, если не в свою Сибирь, то, во всяком случае, подальше от нашего поселка…
Стояла глубокая ночь, когда я «вернулся в себя» и начал соображать, что это было? Бред? Сон? Я даже ощупал себя, как это делали фронтовики, приходя в сознание после взрыва. Все было на месте, ничего не изменилось, если не считать мокрого лица. Спать по-прежнему не хотелось, и случилось то, что должно было случиться только завтра: во мне заегозил замполит – он стал готовить речь, которую я должен буду произнести перед ротой, когда вернусь в часть.
Речь составлялась по привычному трафарету: вступление, основной тезис и концовка-апофеоз, которая должна была пробиться в зачерствелые души моих подчиненных, вызвать очистительные слезы и заставить по-другому взглянуть друг на друга.
С тем и уснул.
Утром на двух автобусах я выбрался за город и попутным транспортом добрался до части.
– Лейтенант Малых, – доложил я Шабанову, – из командировки прибыл… замечаний не имел…
– Не имел, говоришь? – сказал Шабанов и покачал головой так, будто все эти дни следил за мной по телевизору, – а задержался почему?
– Родственники не приехали, пришлось везти Уварова до места…
– Командировку отметил?
– Так точно, – сказал я, начиная входить в уставные рамки, из которых выбился за дни командировки.
– О «ЧеПухе» слышал уже?
– Нет.
Шабанов тяжело вздохнул:
– Козлов из твоей роты повесился…
– Как?
– Как, как… на брючном ремне… Шнурков, правда, во время заметил его отсутствие и вытащил из петли. Он сейчас в госпитале… состояние тяжелейшее… Ким говорит, что может не выжить… Чё сопишь? Ты не сопи, а лучше молись Богу, чтобы твоя командировка была последней.
После разговора с большим замполитом я вышел на крыльцо штаба. Было время развода. Три роты уже стояли на плацу, а перед ними важно, как вожак перед гусиной стаей, прохаживался дежурный по части, демонстративно посматривая на часы. Четвертая-образцовая запаздывала, но опоздание ей можно было простить, потому что она (явление небывалое в нашем отряде) шла к месту построения с песней.
Так пуст же Красная-а
сжимает властна-а… –
нестройно и с едва уловимым кавказским акцентом разносилось по части…
«Дай Бог, чтобы и для Красной моя командировка стала последней», – подумал я…
Прошло десять лет, а с ними завершился и тот роковой круг, в конце которого я, по теории и уверениям Силина, должен быть снова призван в армию. Однако не сбылось предсказание, и я по-прежнему гражданский человек.
Уволившись в запас, я потерял следы моих сослуживцев и только по слухам знаю, что Горбиков вернулся в свой институт, защитился. Трудягу Шнуркова занесло в пески Средней Азии, и он что-то там строит. В Норильске служит старшина роты прапорщик Силин. Он всем доволен: жизнью, двойным окладом и выслугой. Где-то под Красноярском отбывает последний год своего срока бывший командир бывшей образцовой роты Крон: в восемьдесят пятом трибунал осудил его вместе с «советом бригадиров».
Десять лет – огромный срок для человеческой жизни, и то, что случилось тогда, воспринимается сейчас как что-то далекое и происходившее не со мной, а с соседом по лестничной площадке.
В памяти стерлись трудности первых месяцев службы, потому что со временем рота перестала казаться мне многоголовой гидрой, где каждая голова – тайна и все они на одно лицо.
Я многому научился, но многого и не сделал.
Я так и не произнес заготовленной в общежитии речи: оказавшись на следующее утро перед ротой, я вдруг почувствовал, что мои слова в той атмосфере будут очередным фарсом, и только.
Не стала последней для армии и моя поездка: закончился год, и подобные командировки стали обычным делом. И множество других лейтенантов, прапорщиков и капитанов с продубленными афганцем лицами стояли в очередях и раздаривали аэрофлотовским сотрудникам импортные сувениры, чтобы быстрее добраться до места назначения, а женщины аэропортов привыкли к этому потоку и уже не говорили «ой-ой» при виде багажной квитанции с наименованием груза с цифрой «двести».
И только предсказания из повести «К торжественному маршу» не сбылись, впрочем… может, им еще не пришло время.
Все было, есть и… и сегодня, мысленно путешествуя в прошлом, я спотыкаюсь на ноябре семьдесят девятого, и больно становится мне, будто остался в «эфемерном понятии – душа» след от моего груза…
Но еще тревожнее мне за посланного в будущее Диму Веригина. Я представляю, каково ему там, в девяносто втором, в разваленном государстве и разваливающейся армии. И чтобы ему там не было страшно и одиноко, я все время поддерживаю его фразой, похожей на молитву: «К торжественному маршу, побатальонно… на одного линейного дистанции…» Но нет в моей душе покоя, видимо она, предчувствуя что-то катастрофическое, требует не только молитв, но и действий.
Так стоит ли спрашивать, почему я однажды, вопреки всем своим зарокам, вновь оказался за письменным столом и на чистом листе бумаги вывел:
«Комиссар, а комиссар, ты еще не загнулся?»
А потом, уподобившись человеку, который еще вчера учился плавать, а сегодня собрался переплыть море, черкнул сверху: «Читатель! Перед тобой