Еще одно соображение неизменно приходило в голову тетушке Арасели. Я думаю, серьезные читательницы с ним согласятся. Поведение доньи Констансии трудно было понять до конца. Зачем такая таинственность? Почему бы открыто не сказать, что она любит кузена? Почему нельзя на людях вести себя с ним как с будущим мужем? Донья Констансия этого не делала, но тогда и свидания выглядели делом греховным. Любовью их тоже не оправдаешь: ведь Констансия еще не любила.
После всех этих размышлений и многих других, которые ради краткости я здесь опускаю, донья Арасели накинула мантилью и направилась к дону Алонсо, решив без отсрочек и проволочек уладить дело или, во всяком случае, положить конец неопределенности.
Дон Алонсо был в казино, и тетка застала племянницу одну. Между ними состоялся важный разговор, который я привожу здесь со стенографической точностью.
– Констансия, – начала донья Арасели, поздоровавшись с племянницей и усевшись в кресло, – нам нужно объясниться. Сын самой близкой моей подруги, доверившись моим обещаниям и посулам, приехал сюда, и я не хочу, чтобы его дурачили. Любишь ты его или не любишь? Ты не можешь отговориться тем, что не знаешь, любит ли он тебя. Он признался тебе. Зачем же мучить его? Если ты его любишь, зачем томить его неведением? Если не любишь, зачем обманывать пустыми надеждами? Ведь ты наносишь ему – собственно, уже нанесла – глубокую, может быть, смертельную рану.
– Тетушка, – отвечала донья Констансия, – вы говорите со мной так резко. Это вы наносите мне рану. Подумайте сами, что я вам могу ответить? Я хотела бы полюбить кузена, но я его еще не люблю. Разве это моя вина? Ведь сердцу не прикажешь.
– Что же у тебя за сердце такое? Ты ежедневно видишься с ним, разговариваешь, общаешься, а сердце не говорит ни да, ни нет.
– В том-то и дело, что сердце не молчит. Оно говорит одно, а голова – другое. Между ними происходят жестокие споры. Они приводят меня в отчаяние, просто убивают.
– Доверься мне, Констансита, – мягко сказала донья Арасели, привлекая к себе девушку и нежно ее обнимая.
– Я вас очень люблю, тетя, вы так добры ко мне. Я открою вам мою душу: откровенно и прямо, как на духу, расскажу вам о тех сомнениях, которые меня тревожат.
– Говори, дочка, говори.
– Не смейтесь, тетя, но я еще совсем ребенок, я неопытна и ничего не смыслю в любви. Очевидно, у любви есть свои фазы и степени. Мне кажется, что до какой-то степени я люблю кузена. Он славный, умный, образованный юноша. У него масса достоинств. Для иной девушки половины или четверти той любви, которую я к нему испытываю, вполне хватило бы, чтобы считать его своим женихом или будущим мужем. Но я слишком много рассуждаю, и, чтобы решиться на это, мне необходима любовь удвоенной или утроенной силы. Я верю, что он меня любит, но и мне нужно, чтобы он любил меня удвоенной или утроенной любовью.
– То есть как это? Не понимаю.
– Очень просто. Удвоенная или утроенная любовь – это значит любовь огромная, возвышенная. Только в этом случае наш союз был бы счастливым. И где бы мы ни жили, здесь или в Вильябермехе, мы жили бы прекрасно. Мы заботились бы о наших имениях и приумножали их. Наши дети, став хозяевами этой земли, приумножили бы ее славу. Так, в мире, любви и согласии, прошли бы мы по дороге жизни, усеянной цветами, и ничто не нарушило бы нашего спокойствия, не отравило бы волшебного, неисчерпаемого источника нашего счастья. Но без огромного чувства любви, которого, увы, у нас нет, мы были бы несчастливы, даже став мужем и женой. Я не захотела бы жить ни здесь, ни в Вильябермехе, Фаустино – тоже. Он очень честолюбив, но у него ничего нет; у меня тоже не много: отец может дать мне самое большее три-четыре тысячи дуро годовой ренты. В Мадриде на эти средства не проживешь. Допустим даже, что Фаустино – гений, чудо природы, но и тогда он вряд ли сможет заработать своими стихами, литературой и философией тысячу дуро в год. Уверена, что и этого не будет. Он может пуститься в политику, занять на полгода, на год важный пост, который непременно потеряет. Фаустино – человек особого склада, он скорее похож на певчую, чем на хищную птицу, и ему суждено быть бедняком. Можно предположить, что ему повезет, он доберется до самой высокой ступени, станет процветать, но и в этом случае сумма, которую он будет копить всю жизнь, едва ли составит двадцать тысяч дуро, то есть не превысит той же тысячи дуро годового дохода. Я не отрицаю: Фаустино может блистать в обществе, прославившись как ученый, оратор или поэт, но блеском нельзя оплатить портниху, завести модную обстановку, карсту, лошадей, драгоценности, наряды – словом, ничего такого, в чем нуждается женщина, тоже желающая блистать в обществе. Незавидная участь довольствоваться отблеском славы своего мужа. Ну, раз-другой он вытянет меня в свет, и я окажусь в обществе знатных дам. Все равно для них я выскочка, человек низкого происхождения, Они стали бы спрашивать: «А эта, кто она?», и кто-нибудь ответил бы: «Эта? Жена министра такого-то» или: «Эта? Жена доктора Фаустино». Спору нет: хуже, когда муж безвестен и его знают только по жене. Таких мужчин тоже немало. Оскорбительно и обидно, когда имя мужчины называют в сочетании с титулами жены: это муж доньи такой-то или графини такой-то. Но не менее обидно и оскорбительно обратное. С этим я никогда не смирюсь. В общем, с отцовскими деньгами, которые у меня будут, и с иллюзиями и туманными надеждами, которые в избытке у доктора Фаустино, жениться глупо, если нет страстной любви, ради которой стоит жертвовать честолюбивыми мечтами и славой и жить в каком-нибудь захолустье. Не думайте, что я не понимаю прелести такой жизни. Прекрасно понимаю и буду добиваться такой жизни всеми силами. Я сделаю все возможное, чтобы сотворить в моей душе страстную любовь. Она смирила бы во мне гордыню и подавила другие страсти. Я готова сделать все возможное, чтобы сотворить в его душе такую любовь, которая убила бы в нем честолюбие и все его ложные иллюзии. Я не обольщаюсь: кажется, мне не удастся сделать ни то, ни другое. То, что я назначала дону Фаустино свидания, разговаривала с ним, разрешала целовать руку и почти призналась ему в любви, я сделала не из пустого кокетства, но движимая жаждой любить, грезами о прелестях скромной деревенской жизни, желанием избыть другие грезы к иллюзии. Он был красноречив, пылок, нежен, но его любовь была замешена на собственных мечтах о славе. Пытаясь увлечь меня, он на все лады расписывал свои планы на будущее, разжигая тем самым и мое честолюбие. Мужчины забывают, что женской душе не чужды страсти.
– Бедная девочка! – печально, чуть не плача, воскликнула донья Арасели. – Меня поражает, изумляет и убивает то, что вы, современные девушки, все знаете наперед, все взвешиваете. В наше время было иначе.
– Тетушка, во все времена было одинаково. С другой стороны, не моя вина, что я все знаю и все взвешиваю. Я рассуждаю так, как научил меня отец. И сам жених, натура поэтическая, учит меня рассуждать точно таким же образом.
– Но ты рассуждаешь плохо и неправильно. По-твоему, чтобы не казаться судомойкой или выскочкой, достаточно иметь в кармане три-четыре тысячи дуро. Но ведь в бриллиантах и в прочей мишуре нуждаются либо дурнушки, либо дуры, чтобы привлекать всеобщее внимание. Умницы и красавицы вроде тебя завоевывают признание в обществе и блистают в свете без всяких драгоценностей и побрякушек. Разве красота не сокровище? А истинный ум – разве это не редкий бриллиант? Кто же посмеет не признать такую благородную даму, как ты, даже если у тебя не будет экипажа?
– Запомни, тетушка: в наше время – да, очевидно, и прежде – настоящую аристократию создают деньги. Без денег я буду плебейка, хотя бы и происходила от самого Сида,[72] а с деньгами – я личная дворянка, даже если бы вела свое начало от контрабандиста, лакея, работорговца или даже разбойника.
Донья Арасели еще пыталась было спорить с Констансией, но скоро отчаялась и сдалась, однако не из-за недостатка убежденности, а из-за неумения логически мыслить и правильно выражать свою мысль.
– Что же ты намерена делать? – спросила тетка.
– Если бы у меня было двадцать тысяч дуро годового дохода, – сказала Констансия, – я бы, не раздумывая, вышла замуж за кузена. Разве это не доказывает, что я его люблю? Если бы у меня ничего не было и я была бы бедна, как он, я тоже пошла бы за него, ибо он, беря меня в жены, доказал бы мне свою истинную, глубокую любовь, удовлетворил бы мое самолюбие и своим благородным поступком побудил бы меня стать такой же благородной. Но мой посредственный достаток устраняет эти две поэтические крайности и помещает меня и его в самую середину обыденной, прозаической жизни, столь мерзкой, что мне не остается ничего другого, как отказать ему, разумеется, самым деликатным образом, И поверьте мне, тетушка, Я сожалею об этом. Очень сожалею. Ведь я же люблю его – как же мне не сожалеть?
Сказав это, девушка залилась горькими слезами, как ребенок, у которого отняли любимую игрушку.