Скучно в Городе… скучно и неуютно как-то… Может, если б она не видела, как живут дети в Большом Городе, если б она не ездила в Сочи с волшебными пёстрыми клумбами и нарядными отдыхающими, может, тогда в Городе и ей было бы очень хорошо?
Правда, ещё совсем недавно жизнь Аделаиды была несколько разнообразней. Это разнообразие само по себе её не развлекало, но в дни этого разнообразия она выходила из дому и шла по городу, а это было целым путешествием. Её отдали «на пианино». Мама купила его на деньги, которые, как она сказала, ей заплатили, когда она «сидела дома, потому, что скоро должна была пойти к врачу, чтоб появилась ты», то есть – Аделаида. В общем: не успела Аделаида родиться, а мама уже знала, что её дочь всенепременно будет заниматься «музыкой», а точнее – играть на «роялэ», или «фортепиано».
Как приятно, – говорила мама во время просветительных бесед с Аделаидой, – когда собирается интеллигентное, культурное общество! Кто-то играет на фортепиано, кто-то поёт. А иногда сам играет, сам поёт! Когда вырастешь и обязательно будешь учиться в институте, соберутся твои друзья-студенты, знакомые, а ты сядешь, сыграешь что-нибудь и споёшь! Все будут вокруг тебя сидеть и слушать.
Аделаида видела, как играют на пианино по телевизору. Они раскачивались взад и вперёд, выгибали спину, плавно поднимали кисти. Представляя со стороны саму себя за инструментом, она почти пугалась этой картины. Толстая, немного сутулая девочка за роялем в обтягивающем длинном платье до пола, и от того, что оно ей маленькое и жмёт, все складки на животе и спины торчат и всем это видно! Когда стоишь, складок как будто меньше, а вот когда сидишь… Но это была только половина! Ведь, как мечтала мама, она ещё должна петь!
Аделаида могла совершать то, что считала пением, когда играла во дворе с Кощейкой. Не петь, а в пол голоса подвывать. Голос после операции на гландах остался хрипловатым и совсем не мелодичным. Она то басила, то пускала петуха, то срывалась на фальцет. Со слухом тоже было не очень. Точнее, она и сама слышала, что фальшивит, но спеть правильно не могла. Да и незачем было! Кощейке страшно нравилось, как они вдвоём поют, закрыв от удовольствия глаза и упиваясь звуками собственных голосов, и у Кощейки не было никаких претензий! В такие минуты они обе были счастливы, если даже и фальшивили безбожно. Только одно дело – когда они с Кощейкой, и совсем другое – какие-то непонятные «студенты» и какие-то «знакомые»! Когда Аделаида волновалась – она неимоверно потела. На лбу и под носом выступала роса, а платье подмышками противно липло и менялось в цвете. Ну зачем перед фортепьяно сидеть потной и петь для кого-то шепеляво и противно?! Тем более, если ты сама этого абсолютно не хочешь!
Мама очень радовалась – когда Аделаида разучивала дома «музыкальный урок» – совершенно без мотива этюды и тем более гаммы. Она иногда даже останавливалась в комнате, как бы заслушавшись на Аделаидину игру, и лицо у неё становилось таким трогательно-задумчивым, как если б она сидела в зале консерватории. Если к ним домой иногда забредали случайные гости, Аделаиду принципиально сажали за пианино, и тогда безвинные гости в нагрузку к чаю внимали её божественной игре.
Аделаида ходила два раза в неделю на занятия по музыке во Дворец Культуры Металлургов. Именно эта дорога и была самым классным моментом из всего занятия. Замечательная, милая, добрая Алина Карловна, из «поволжских немцев», то есть не «фашистка», а просто «немка» старалась вложить в неё всё, что могла. Оказывается – как ни странно, не все немцы были фашистами! Хотя в кино это было одно и то же. Она подходила к ней сзади, клала руки на плечи и старалась раскачивать её в такт музыке.
Раз-и-и-и… два-и-и-и… три-и-и-и… четыре-и-и-и… раз-и-и-и… два-и-и-и… – напевала Алина Карловна чистым, как колокольчик, голосом. И становилось так тепло и хорошо от этого «и-и-и…» и нежных рук Алины Карловны с белыми тонкими пальцами, так хорошо, что снова совсем не хотелось идти домой. Алина Карловна была единственной немкой, которую Аделаида не хотела убить. Аделаида всё равно не могла раскачиваться, сидя на стуле! Она торчала, как каменный истукан, как гранитная глыба, противостоя натиску Алины Карловны. Алина Карловна так хотела, так старалась привить ей любовь к высокому искусству, к Глинке, Баху, Чайковскому! Да, да, да! Аделаида их уже любила! Очень любила, почти как саму Алину Карловну, но только на нотном листе, или по радио, или на концерте, не в своём исполнении! Пару раз она честно пыталась признаться маме, что ну никак не чувствует себя маленьким Моцартом, пишущим музыку с трёх лет. Мама искренне удивлялась. Как это? Если был уже один такой – Моцарт, значит, «постарайся хорошо, поработай над собой, тогда сможешь и ты! Будешь вторым Моцартом!». «Без труда, – говорила при этом мама, – не вынешь рыбку из пруда!» Иногда она говорила «выудишь». То так, то этак.
– О-о-о! Не морочь мне голову! – ещё говорила она. – Другие девочки и по нотам играют, и сами на слух подбирают, ты что дуру из себя корчишь?! Они что, лучше тебя? Почему они должны быть лучше тебя?! – к «девочкам» мама, видимо, причисляла и пресловутого Моцарта. – Бросишь – потом жалеть будешь, но будет поздно!
«Почему поздно? – тосковала Аделаида. – Разве человек не может начать заниматься музыкой, когда захочет?»
…я себе на эти деньги могла бы купить новую шубу!
По мнению мамы, это был убийственный довод! «Шуба» вообще была мерилом многого. Когда мама считала, что деньги ушли «коту под хвост», она всегда, заканчивала монолог именно так и не купленной «шубой». Исключительно ради мамы с её «шубой» и за возможность пройтись мимо театра Аделаида ходила на музыку ещё некоторое время…
А больше всего её радовало из занятий музыкой – заснеженные гранитные лестницы Дворца Культуры Металлургов. Они были очень похожи на те, перед цирком в Большом Городе. Их сильно заносило снегом, но не полностью. Углы торчали обледенелым серым камнем, местами побитым, местами реставрированным. Выйдя из Дворца после занятий с Алиной Карловной, Аделаида воровато оглядывалась по сторонам – не видит ли кто из знакомых, клала черную дерматиновую нотную папку на лестничную площадку, садилась на неё и, придерживая по бокам, скатывалась со ступенек как если б ехала в русскую зиму с настоящей снежной горки. При этом она обдирала кожу с пальцев в кровь. Только ей всё равно нравилось! И она снова лезла вверх, и снова садилась на папку. На замёрзших руках болячки почти не болели. Потом она бежала домой, снимала носки и грела ноги, сев на край ванны, которую они каждое утро наполняли. В такие минуты вода совсем не казалась холодной! Наоборот, она грела ноги, как будто была очень горячей.
Вообще Аделаида мёрзла постоянно. Мёрзла, когда ложилась спать, мёрзла, когда делала уроки, когда читала книгу, когда шла в школу, сидела на уроке. Она надевала на себя стёганую, с ворсом подкладку от папиного плаща, и ей казалось, что теперь она похожа на Оцеолу из фильма – вождя индейцев, такая же ловкая, сильная и умная. Тогда ей не было холодно. Оцеолу играл Гойко Митич, других таких фантастически красивых мужчин на Земле не существовало, он был один. Все хотели быть похожими на Гойко Митича. Она даже стала копить деньги на бельевую верёвку, чтоб смастерить себе лассо, а потом при случае потренироваться, чтоб научиться его бросать. Она-то, конечно, не собиралась никого ловить, никаких там мустангов. Это так, скорее, просто для себя. И в папиной волосатой подкладке она была настоящим Гойко Митичем.
Папа и мама не понимали ничего ни в Гойко, ни в том, что ей холодно. Они очень любили проветривать квартиру. Они зимой и летом открывали форточки и окна, и Аделаида мёрзла снова и ещё больше. Конечно, она знала, что проветривать необходимо, потому что от кислорода умирают микробы, но ведь можно же проветривать по одной комнате, посидеть в другой, пока «проветрится».
– Мам! Не открывай форточку в моей комнате! Мне холодно! – просила она.
– Что значит «в твоей комнате»?! У нас «моё – твоё» нету! У нас всё наше! Холодно потому, что ведёшь неподвижный образ жизни. Ты живёшь как трутень! «Холодно»! Конечно, холодно! Сидишь там, уткнулась, как эта! Встань, шевельнись немного, пыль вытри! Если я так буду сидеть – мне тоже будет холодно! Ленивая ты! Бездельница…
Сколько всего вспомнилось… а ни землетрясения, ни извержения вулкана рядом не происходило…
Ой! – внезапно пришла в себя Аделаида. – Вот же он, второй садик с кривыми лавочками, и он – мой дом! С мамой, папой и Сёмой. Сейчас надо подняться на пять ступенек вверх и толкнуть дверь.
«Значит, как я должна сказать? „Сама получила, сама и исправлю“? Ага, вот как: Извините меня, пожалуйста, я больше не буду! Я…»
Она смело взялась за ручку двери и тут же отдёрнула руку…
Что это? Из дома доносились громкие голоса и смех. Не смешок, не Сёмкино тихое хихиканье, а здоровый, весёлый, нестоящий хохот! У них в семье не «принято» так смеяться. Смех считается чем-то неприличным, постыдным, потому что говорит о легкомыслии, распущенности, несерьёзности, глупости, о несдержанности. Это так же стыдно, как и взрослым дядькам бежать на улице за уходящим автобусом. То есть – человек и в этом случае тоже теряет своё достоинство. У них дома, как и во всём Городе, поощряются серьёзность и сдержанность.