И, особенно тягучий в предзакатное время, туманными чарами расползался по объездной дороге бесовский тот аромат, звал подойти поближе к благоуханию, оступиться и скатиться в ледяную зеленую муть.
Да и сама речка Роска, мелкая и холодная, подпитанная родниками, неприветлива была ни днем, ни вечером, а уж в темное время в поросших ивами и высоким тростником берегах ее постоянно раздавались голоса ночной живности: филин ухал; свиристели летучие мыши; куропатки и дикие голуби взлетали заполошно и падали обратно в кусты; квакали, рыдая, на бродах лягушки, и плавали по речной глади красноватые пятипалые огромные листья. Это торчали на поверхности воды растопыренные ладони Мокрой Маши, водяной лешачихи, живущей всегда в речке Роске. Она часто хватала своими ждущими ледяными руками маленьких детей, очутившихся в воде без ведома взрослых.
* * *
Бабок, дедов, иных родственников у мельника Василия в округе не было. Поэтому после смерти его жены продолжила воспитывать детей старшая дочь, восемнадцатилетняя Поля. Младшая, Сашка, в свои пятнадцать, стала вести хозяйство. Сестры не могли не задумываться о собственных судьбах. Ведь мама обещала, что сразу по осени, как только она «опростается» младшим, отец приведет в дом сватов к Польке из деревни Архангельское, от молодого кузнеца Ивана, того, что с «золотыми руками».
Архангельское находилось в 10 верстах от Петровского, туда ездили «верхами» на лошадях, или на телегах, или на санях зимой, и редко когда ходили пешком; там тоже была своя церковь, как и в Лужнах, но только маленькая, со стрельчатой невысокой колокольней и вся белая, аж до голубизны; стояла она возле глубокого пруда, окруженного липами, и вся отражалась в стеклянной воде как белое облако.
В Архангельском жила незамужняя сестра княгини Урусовой, старая барышня Годеина. Она была «не в себе» – очень добрая, ласковая, но с кукольным неподвижным лицом, вся воздушная и в белом, распевала себе под нос по-чужому гундявые песенки, летом в жаркую погоду гулять выходила иногда прямо на деревенскую улицу, в сопровождении горничной, которая держала над ней раскрытым белый зонтик в кружевах, и лакея.
Любила покупать у девок лесную землянику, велела платить каждой из подошедших по гривеннику за туесок и следила за тем, как лакей принимал ягоду, а горничная открывала бисерную сумочку и отдавала монетку девочке.
После этого барышня тонкими пальцами в белоснежной перчатке пробегала, как будто по клавишам, слегка касаясь платков, по светлым детским головенкам. Не любила, когда девочки пытались поцеловать ей руку или просто дотронуться до доброй барышни.
К самым маленьким наклонялась близко и долго рассматривала, глаза в глаза, пока дитя не заплачет. Вдруг начинала плакать сама, и ее уводили.
Многие девочки ходили в лес около Архангельского только из-за того, чтобы встретить барышню, и если уж не удастся получить гривенник, то хотя бы вдоволь насмотреться на нее как на «диву дивную» и рассказать потом об этом в своей деревне.
Ходили туда и Полька с Сашкой. Принесли раз обе по гривеннику, отдали матери. Рассказов тех хватило надолго.
Но чаще всего в Архангельское ездили на кузню, подковать лошадей, починить плуг или так что-нибудь по хозяйству, и зайти посидеть в чайную при дороге, обменяться новостями, сходить в гости к родне или кумовьям, отдать и получить нехитрые гостинцы.
Кузнец Костюха Артамонов давно был самостоятельным семьянином. С тех пор, как помер батя, уснув зимой пьяным на санях, а лошадь привезла его уже застывшим прямо к кузнице, Костюха взял всю работу на себя и сразу обзавелся семейством. В тот год он хотел женить по осени и младшего своего брата Ивана.
Мельникова дочь Полька была как раз то, что надо. Она вошла в возраст, оказалась хоть и не больно красивой с лица, особенно по сравнению с младшей своей сестрой Санькой, зато крепкой, как молодая кобылка, и очень работящей.
Но отцу Поли теперь было не до этого; осень напролет он работал, как вол, все чаще не возвращаясь с мельницы; ночевал в доме редко, спал – не спал, а ночами скрежетал зубами и даже кричал и плакал во сне. Подходила зима 1914 года.
А перед самым Покровом Поля и ее младший брат Ким заболели оспой. Болезнь эта пришла летом – на паперти в Лужнах померла странница, уходя из церкви, где облобызала все доступные иконы, – а скользкой ранней осенью пошла зараза гулять по дворам и выкосила в деревнях много народа.
Брат-младенец умер («Бог его к маме прибрал, скучала она там, видно, сильно по маленькому своему», – сказала Санька).
Пелагея выздоровела, но покрылась «рябинами», особенно на лице было заметно розовое их «цветение». (Эти оспенные рубцы совсем посветлели и стали почти не видны только к тридцати ее годам, а к старости и вовсе сгладились, остались лишь на мягкой теплой коже под морщинистым двойным подбородком, и когда ее маленькая внучка – первенец обнимала ручками бабушкину шею, то говорила – у бабы бобо!). Поля перестала смотреть на себя в зеркало. И не любила, когда кто-нибудь у зеркала «крутился».
Весной, перед поздней Пасхой, в дом мельника все же приехали сваты от кузнецов, но сосватали только младшую, уже 16-летнюю, сестру Саньку.
Полька же, «рябая» и в едва исполнившиеся 19 лет почти «перестарок», которую «не отстоял» родной отец (не захотел он вдруг отпускать из дому дочь-няньку для малолетних, а без его воли младшая не смогла бы выйти замуж раньше старшей!), от «позора» уехала из деревни сразу же после «Красной горки», отгуляв-отплакав на свадьбе сестры.
Сашка в храме, под венцом, хороша была «как андел небесный», в паре с красивым женихом Иваном, Полькиным ведь бывшим женихом, шептались бабы.
Поля бросила отца с братьями одних, «без хозяйки», и тем самым отомстила слабовольному тяте, пожелав ему, не без злорадства, самому еще успеть жениться на молодой.
А уехала она аж в самую Москву, «к дядьке Кузьме», младшему брату своего отца, в няньки к его ребенку.
Часть 2. Москва, Главпочтамт
Дядя Кузьма Иванович, приехавший на свадьбу младшей своей «племяшки» и неожиданно забравший с собой в Москву старшую племянницу, и не просто так, а по сговору с братом, «за лошадь», жил с молодой своей женой, двумя маленькими дочками и новорожденным сыном в самом центре Москвы, в Потаповском переулке, близ Главпочтамта на Чистых Прудах.
Жил он с молодой семьей совместно с родителями жены в бревенчатом на каменном цоколе двухэтажном домике своего тестя – дьякона церкви Фрола и Лавра, – лошадиных покровителей, той самой маленькой неприметной церквушки, что стоит в одном дворе с высокой розовой красавицей – Меньшиковой башней, – и занимался почтовым «извозом». Домик дьякона построен был прямо на дворе огромной почтамтовской конюшни, окнами в переулок, а задним крыльцом выходил «в аккурат насупротив огромадной навозной кучи», и как ее ни убирали каждое утро и вечер, отвозя длинными и глубокими железными повозками конские яблоки, смешанные с соломой и опилками, как ни застилали большими деревянными коробами, куча росла и росла, и запах распространяла на все близлежащие улицы.
У дяди Кузьмы смолоду оказалась своя лошадь, молодая, спокойная и выносливая, доставшаяся ему в наследство от умершего в Орле отца, и на этой лошади Кузьма и уехал пять лет тому искать работу в Москве. Сразу после смерти вдового отца оба брата решили продать отцовский дом в Орле и жить там, где найдут себе работу. Другую отцовскую лошадь, норовистую упряжную кобылку, взял себе брат Василий, ставший деревенским мельником.
Теперь Кузьма возвращался домой «с песнями» – и вместе с бесплатной нянькой Пелагеей, и на новой коняге, которую отдал ему в обмен на прежнюю, заезженную в городе тяжелой почтовой работой клячу, старший брат. Лошадь эта новая была замечательная, и осталась в памяти Пелагеи на всю жизнь. Это был молоденький жеребец. Отец Поли два года назад оставил новорожденного жеребенка себе, не стал, как обычно, продавать, потому что кобылку его мельничную покрыл тем летом чистых кровей орловский тяжеловоз, на котором привезли на поповскую мельницу зерно от самого князя.
Жеребенка назвали Соколик, он вырос крупный, но ладный и статный, «гнедой со звездой» и с легкой лохматинкой над задними бабками. Вот из-за этого-то Соколика дядя Кузьма и взял к себе дочь брата «на кошт».
Полька заступила в няньки ранним летом 1914 года. Она забрала с собой из деревни все свое приданое до нитки: пять «штук» миткаля, три локтя кружев самовязанных, две юбки шерстяных клетчатых «тульских», три юбки нижних «простых», но с кружевами, одну понёву, два плата козьих пуховых, темный и белый, перину «перовую», подушку пуховую и одеяло стёганое сатиновое. Чулки бумажные, чулки шерстяные, душегрейку белую овчинную. А еще она взяла маленькую материнскую иконку Николая-Угодника в окладе серебром. Молча, сняла «с-под кивота, и баста».