Комната же трех рабфаковок располагалась прямо напротив, дверь в дверь через узковатый коридор, и была бывшей столовой. Потолки в квартире были пятиметровой высоты, огромные окна назывались «венецианскими», подоконники были из тонких бело-серых плит натурального мрамора.
На потолке доставшейся девицам комнаты уже не висела люстра, но остался огромный крюк в центре круглой лепнины, изображавшей толстого амурчика с трубой (или ангелочка с рогом изобилия?).
Через год товарка Нина вышла замуж и «прописала» мужа к себе; на 28 метров пришлось теперь 4 человека, и Нине разрешили разгородить комнату пополам, ровно посередине между двумя высокими окнами, а также прорубить в коридор новую отдельную дверь. Теперь у Полины с товаркой Зоей остались на потолке толстая попа и ножки амурчика, а у Нины с мужем-маляром Пантелеймоном, а попросту – Пашкой, видна была кудрявая ангельская головка и ручонки, держащие над ней изогнутую трубу.
Окно в оставшейся после раздела 14-метровой половине комнаты стало еще огромнее. А вот батареи зимой топить перестали. И обратиться с жалобами стало уже некуда.
Бывший домовладелец, старик Тыртов, не уехал никуда из своего дома. Он хоть и выселился добровольно из шикарного хозяйского 12-ти комнатного бельэтажа (объединенного когда-то по задумке архитектора из двух квартир) в четырехкомнатный полуподвал, но и там был «уплотнен» татарской семьей своего же дворника (называвшего себя, кстати, «князем», вплоть до самой революции, – ведь все московские татары действительно были когда-то потомками ордынских князей – но немедленно об этом забывшего с конца октября 1917). Через некоторое время он, тоже добровольно, «уплотнил» себя семьей бывшего своего привратника и лифтера Коли Подольского, как говорили, его собственного внебрачного сына от горничной. Так вот, этот старик Тыртов никак уже не мог повлиять на неисправности в бывшем своем доме.
Газа на кухне и в ванной тоже не стало. Водопровод еще работал; и на «парадной» лестнице еще висели боковые зеркала между этажами; но о ковровой дорожке напоминали только латунные кольца в основаниях гранитных плоских ступеней – для латунных же прутков-держателей этого бывшего коврового излишества.
Кабина лифта как застряла между верхним шестым этажом и чердачными «комнатами для сушки белья» (из этих кладовых на чердаке потом тоже устроили как бы квартиру, прямо под железными листами крыши и мощными деревянными балками), так и висела на тросах, ожидая подачи электричества.
Она рухнула вниз в конце 1922-го года, после получасового введения в действие ленинского плана ГОЭЛРО в результате попытки освещения Большого театра на очередном – или внеочередном? – партийном съезде. Дом выдержал, но кое-где уцелевшие лестничные зеркала и витражные стекла по центру фасада разбились на всех этажах окончательно и бесповоротно.
Удар от падения лифта потряс и подвал. Домовладелец Тыртов, как говорили, поселился в подвале не спроста, а специально, чтобы охранять зарытый под землю в бывшей котельной клад. Из-за этих слухов котельную громили по очереди все, кто мог, но пока ничего «такого» не находили. Старик же просто пользовался старыми, «доприжимными», запасами своего угля для топки таких диких для одного из самых представительных доходных домов Москвы новых печек-«буржуек». Под предлогом проверки «на предмет трещин в фундаменте» подвал осмотрела официальная служба. В результате осмотра весь уголь был реквизирован (вместо ненайденного клада) участковым уполномоченным Народной милиции.
«Черная» лестница дома (или «черный ход»), двери на которую выходили из огромных кухонь всех квартир, была в свое время оборудована между этажами отдельными туалетными комнатами для прислуги – «уборными» с фаянсовыми, в отличие от господских фарфоровых, унитазами со спуском воды. Эти унитазы были напрочь забиты засохшим дерьмом, а двери самих уборных заколочены крест-накрест досками наглухо. Лишь неистребимая вонь из-под всех щелей напоминала о прежних «удобствах» для простого народа. Теперь и их не стало. От отсутствия воды и тепла начинались холера, тиф, туберкулез (и сифилис, точно по Маяковскому).
Затянувшееся «стародевичество» и уже перенесенная оспа оградили Пелагею от всех этих страшных болезней. Но вот подруга Зоя … Ее «свезли в заразную больницу» вскоре после наступления Нового 1924 года, с высокой температурой, в бреду. Там она вскоре и умерла, «сразу после Ленина». Так заводская работница Поля оказалась единственной законной владелицей «цельных 14 квадратных метров» жилплощади в самом центре Москвы.
Часть 4. НЭП и новое с Полиной
Подступало голодное издевательство НЭПа, и опять в Москву как в грелку из гуммиарабика «принаперли» с новой силой всевозможные «новые люди» второй волны и третьей свежести.
Вот тут и началось активное сватовство к Полине со стороны ушлых желающих «прописаться» в ее комнатке: присылали сватов от соседей, от «заводских», от бывшей «родни» с Потаповского, и даже – от милиции. Последние были особенно активны, ходили с проверкой документов, как бы «по делу», и все время разные, и молодые, и не очень; и, наконец, появился один красавец-паспортист, Степан, и Полькино сердце растаяло.
Степан Иваныч, моложе Полины ровно на 10 лет, был родом из тамбовской деревни, приехал в Москву «от голода», тоже к дяде – пожарному при охране Большого театра, у него поначалу и жил. Дядя тот быстро устроил молоденького племянника в уже столичную (после переезда Правительства из сразу ставшего провинциальным Петрограда) милицию, куда охотно принимали «по лимиту», и Степан стал жить в казарме, называемой общежитием.
Это значило, что «московская лимита» никогда не начиналась и не заканчивалась, она перманентно продолжалась. Очередные «призывы» в Москву в дальнейшем то строителей хрущоб, то тех же милиционеров, то дворников, всегда вызывали у уже «устаканившегося» контингента лютое негодование. Потому что, если покопаться поглубже, то выходит, что все жители столиц – сами «по корням» всегда «лимитчики». И не только родившиеся в первом поколении московские дети, а даже прожившие в Москве лет десять-пятнадцать «лица» уже спешат назвать себя «коренными» и попутно объявить во всеуслышание, что Москва, дескать, не резиновая! А что такого? Даже предки профессора Брандта были, выходит, лимитой из еще «допетровского заезда» немцев в Москву. Центр во все времена притягивает шустрых провинциалов в любом государстве. Как тут не вспомнить и самого знаменитого лимитчика, классического гасконца, завоевателя Парижа?
Милиционер Степан был не только удивительно красив, строен, высок и голубоглаз, он был еще и грамотен, поэтому и стал паспортистом. Он случайно прочитал забытую в пожарке у дядьки кем-то из артистов Большого книжку про трех мушкетеров. После этого Степа умело пересказывал «своими словами» историю про четверых друзей не только сослуживцам, но и все новым и новым молодым девушкам, с которыми знакомился на «своем участке» в Армянском переулке и на скверах ближайшего к его отделению куска Бульварного кольца. Знакомства же эти умный Степан заводил не абы с кем, а только с незамужними обладательницами московской прописки, имена и фамилии которых он выписывал из паспортной амбарной книги.
Однажды в выходные на Чистых Прудах Степан «заприметил» Пелагею. Будучи в полной милицейской амуниции, то есть и в крагах и в гетрах, что производило на всех девушек особо неизгладимое впечатление, он прямиком подошел к Полине и негромко спросил, почему она прогуливается по бульвару в одиночестве. Полина не смутилась и бойко ответила, что «ему какое дело?». Красавец же вдруг сказал: «А, может, я посвататься хочу?» – «Вот и приводи тогда сватов, как положено!» – не растерялась Полька. И все тут, вот после этого, и началось!
На «смотрины» привел Степан Иванович дядю-пожарного (имя его утрачено в веках, как виновника всех дальнейших бед Пелагеи). Когда гости изрядно выпили, и, конечно же, закусили, то сразу же и засобирались домой. И Пелагея сама пошла их провожать, «до уголка» Чудова переулка! По дороге дядька Степана вдруг вспомнил, что должен еще «зайтить к куме», снял картуз, поклонился со словами «Прощевайте, Пелагея Васильевна!» и сделал ручкой молодой паре.
Московское имя «Полина» дядька-пожарник не признал, и не потому, что по пушкинскому «Онегину» она должна была именоваться Прасковьей, нет, Пушкина он не читал, только памятник видел, а тот, Пушкин-то, похоже, и наврал для рифмы, ведь Прасковьи в Москве становились Пашами, или Панями (потом такое имя носила Полькина «сватья», то есть свекровь ее дочери). Просто деревенскому его уху приятнее было имя Пелагея, так звали и его родную сестру, мать Степана, которая всего на 8 лет была старше будущей своей снохи-тезки.
Дошли Поля со Степой вдвоем «до уголка». И вот на углу на том, заворачивая в сторону дома, то есть своей общаги в Казарменном переулке на Яузском бульваре, Степа сказал Поле: «Прощай, милок!» – и эта ласка запала ей в память на всю жизнь. Было это в 1926 году, Пелагее пошел 31-й годок, Степану едва исполнился 21. Скоро они «записались», и Степан Иванович был прописан в Полькины «пол-транвая» на законном основании.