Она запела, и голос ее поднимался все выше, и вскоре не было уже на сцене никакой Вали, а была Татьяна Гремина, встретившая любимого после долгой разлуки.
Хормейстерша Глухова расположилась к Лилии всем сердцем – мариинская закалка, крепкий голос и удобная фактура: на лице этой девушки можно было рисовать, как на чистой бумаге, а фигура и рост у нее были как раз такими, о которых мечтает половина женщин мира (включая саму Глухову, хотя в ее случае мечтами все начиналось и заканчивалось). На репетициях «Онегина» Лилию ставили рядом с Изольдой – они были почти одного роста и похожи, как сестры, особенно когда младшей надевали парик с длинной пшеничной косой. Валя тушевалась, встречая Лилию в театре, рядом с ней она казалась себе особенно ничтожной, уродливой, маленькой. Красавица горделиво плыла мимо и здоровалась, не разжимая губ.
– Странная у вас внучка, – не выдержала однажды Валя. – Хоть бы в гости раз пришла…
– Это не внучка странная, это жизнь наша странная, – сказала Изольда.
Опера всегда была с Татьяной – девочка еще в материнской утробе слушала хор и сама словно бы пела вместе с мамой. Но лишь под самый закат карьеры Татьяна поняла, что они с оперой неразлучны, когда новенькие, сладко пахнущие молодым потом хористки уже начали теснить ее к дальним декорациям. Когда голос начал стареть, уставать, капризничать.
Впрочем, до этих печальных дней должны были пройти годы.
Годы… Татьяна не верила байкам про ангела, тридцать лет разлуки и счастливую старость, она думала, что художник всего лишь пытался приукрасить расставание. Не зря же он – художник.
Через месяц после того, как они виделись с Согриным в последний раз, Татьяна потеряла голос.
Врач сказал все то, что обычно говорят в таких случаях врачи, – побольше отдыхайте, поменьше нервничайте, и тогда, быть может, голос вернется. Татьяна попыталась представить себе, как она будет жить без голоса, но у нее ничего не получилось, ведь он, голос, и был настоящей Татьяной, а теперь осталась жалкая оболочка, осиротевшая и пустая. Голос – живое существо, которое может болеть и умирать, и теперь Татьяна беспокоилась об этом существе, как о близком человеке, – куда он ушел, где прячется и собирается ли возвращаться?
В театре ей дали отпуск, и Татьяна засела дома, обложенная книжками, как еретик на костре. Илья забегал каждый вечер – готовил ужин, делал с Олей уроки, встречал мать после спектакля.
– Дура ты, Татьяна, – ласково сказала однажды мать, певшая в тот вечер Ларину и еще не вышедшая из роли. – Иди, пока не поздно, замуж! Ну и пусть он младше!
Татьяна придвинула книгу ближе к лицу, Оля вышла из комнаты, хорошенько приложив дверью. С тех пор, как в доме появился Илья, девочка перестала ходить к соседям и не здоровалась даже с тем скульптором, случайно встречаясь в лифте. Оле было почти тринадцать, и она хорошо знала, чего ей хочется.
– Я задумал новый роман, – рассказывал Илья вечерами. – Там будет пять главных героев, как в опере. У каждого – своя партия, хор из второстепенных персонажей, дуэты и один очень мощный квартет…
Илья и раньше любил оперу, а теперь ходил туда, как в свое время Согрин, на каждый спектакль. Мысли о Согрине не исчезали из жизни Татьяны, а голос не возвращался. Он, как болезнь, селится в теле, никого не спрашивая, и уходит – тоже без лишних объяснений.
В театральном профкоме предложили путевку в санаторий, и Татьяна с дочкой отправились на поиски беглеца – что если голос возродится при помощи йодо-бромных ванн и кислородных коктейлей?..
Санаторий был стареньким и страшным – понурая мебель, сочные комары, почти что земляной пол в душевой, напоминавшей не то окоп, не то тюремную камеру. В ингаляторной на Татьяну однажды свалился громадный кусок побелки – раскрошился на плечах белым порошком. По вечерам устраивали танцы – «Малиновка», шейк «Обручальное кольцо – не простое украшенье»… Оля влюбилась в красивую даму и выбрала самый неудачный способ завоевать предмет страсти – вышучивала ее болезненного сына. Татьяна перечитала все книги, что были у нее с собой, прошерстила жалкую санаторскую библиотеку и с утра в субботу начинала ждать Илью с новым запасом зелья. Он приезжал первой электричкой и вел Татьяну гулять к берегу озера, до краев налитого коричневатой водой. За ними следили пауки, водомерки и Оля, спрятавшаяся в ближних кустах.
Прогулки по берегу ржавого озера напомнили Татьяне детство, когда мать отправляла ее на дачу с детским садом, – там тоже были зеленые запахи и густое жужжание лета. Неизвестно, что помогло больше – процедуры, размеренный режим или детские воспоминания, но голос вернулся к Татьяне, как блудный сын или ветреный муж, однажды утром она обнаружила его на месте, и вел он себя так, словно бы никуда и не уходил. На радостях Татьяна тут же собралась домой – к неудовольствию дочери, подружившейся наконец и с красивой дамой, и с ее болезненным отпрыском. Голос готовился к подвигам, Татьяне было всего лишь тридцать два…
Полюбив Согрина, Татьяна думала, что сможет обойтись без театра, но без голоса, как выяснилось, она жить не умеет. Это были ее краски, ее слова, ее картины, фотографии, декорации, книги – все двери открывались одним ключом.
Артисты хора – не пушечное мясо и не общий фон, опера без хора – вообще не опера, и все-таки многие хоровые видят свое место на сцене стартовой площадкой. Вот увидите, пройдет время, и хормейстер (дирижер, режиссер, директор или кто там у нас сегодня принимает судьбоносные решения?) заметит талант и поманит пальцем: «Друг мой, будешь петь эту фразу соло». И вот бывшая хористка в «Царской невесте» несется по сцене в гордом одиночестве: «Боярыни, царевна пробудилась!» А там уже рукой подать до маржовых партий, а потом, глядишь, и в солистки пробьешься – ведущие! У нас в театре один тенор вообще из ямы вышел – в буквальном смысле слова. Играл на скрипке, а потом вдруг запел. Скрипачей найти нетрудно, тогда как с тенорами вечная проблема.
Татьяна никогда не мечтала стать солисткой – все тщеславие в их семье досталось матери, которая в свои шестьдесят пела несколько сольных партий. «Эх, мне бы твои годы, – причитала мать, – я бы уехала в Питер, в Москву, я бы такую карьеру сделала! А так вся жизнь прошла мимо, как будто и не моя была…»
Впрочем, мать унывала редко и каждый год объявляла премьеру любовника. Теперь она выбирала только самых молодых и красивых, обещала им протекцию в театре и обещания свои почти всегда сдерживала. Следить за переменами в Татьяниной карьере у матери времени не было, поэтому о том, что дочке доверили петь Абигайль в премьерном «Набукко», она узнала чуть ли не самой последней в театре. Долгий путь «из хора – в солистки» Татьяна проделала всего за один год.
В день премьеры Татьяне аплодировали дольше всех, и даже директор сказал потом дирижеру: «Что же это вы такую талантливую девушку держали в хористках?» Татьяна до последней минуты перед началом спектакля бегала подглядывать в зал – вдруг Согрин пришел? О премьере в городе знали все, и билеты были проданы за полтора месяца… В первых рядах партера Согрина не было, но, может, он просто решил сесть подальше?
Он здесь, конечно же, здесь. Разве может он пропустить ее премьеру?.. Абигайль пела в этот вечер только для Согрина, накал чувств и мощный голос напрочь перекрыли все потуги Фенены – той лишь в самом конце удалось взять реванш.
Татьяна улыбалась, кланялась, прижимала руки к груди, принимала цветы и думала: он здесь, он не мог не прийти.
Глава 23. Летучий голландец
Тридцать лет пусть медленно, но все же шли, и Согрин каждый вечер расправлялся в календаре с очередной цифрой. Это было целое представление: в окружении гудящих красок, бьющих то в глаз, то в ухо, Согрин доставал из тайника очередной календарь и хоронил новую бессмысленную дату под чернильным пятном. Краски исполняли реквием в землистых тонах: угольная искристая сливалась с карей древесной, а сверху над ними плясала пылающая, глиняная, индейская терракота. По утрам краски свирепствовали особенно – им не нравилось, что Согрин тратит себя на афишную мазню, что он с такой легкостью отказался от живописи.
– У тебя не живопись, а лживопись! – ворчали краски, вкручиваясь штопорами в виски.
Иногда Согрину удавалось приструнить их во время работы – ухватив особенно ретивую краску за липкий хвост, он размазывал ее по афише. Краска, постонав, умолкала, и эта борьба была похожа на борьбу с тягучим, длинным временем.
Евгения Ивановна была рядом, на подходе и подхвате, – с чистой рубашкой, горячим ужином, соболезнующей морщиной на лбу. Учительская часть жены с годами разрослась и поработила все, что уцелело от прежней прелестной Женечки. Эту Женечку даже сама Евгения Ивановна забыла накрепко, и случайно выпавшая из альбома фотокарточка заставляла ее удивленно хмуриться. Разве это она? Настоящая Евгения Ивановна выглядит по-другому. Строгий синий жакет, по плечам присыпанный пудрой перхоти. Голос, возрастающий с каждым оборотом и обретающий в финале пронзительность сирены – не мифологической, а милицейской. И самое главное – презрение к тем людям, что не являются учителями. Презрение было козырной картой Евгении Ивановны, с помощью которой она ежедневно выигрывала у своих учеников, а также их родителей. С ненавистью и любовью всегда можно что-нибудь сделать, но против презрения человек бессилен.