Был самый излет восьмидесятых – первые деньги, блузки с гренадерскими подплечниками, «Наутилус Помпилиус»… В оперном театре готовились к новому «Балу» и делали вид, что в стране не происходит ничего особенного. Спектакль выпускали долгих одиннадцать месяцев: за это время Оля отметила свой пятнадцатый день рождения, расцвела и влюбилась. Возможно, что она, как любой человек, чье половое созревание совпало с половым созреванием страны, всего лишь перепутала любовь с желанием, а желание, чтобы тебя любили, с потребностью любить самой. Татьяна ничего не заметила, партия Амелии отнимала у нее слишком много времени и душевных сил, для того чтобы оглядываться по сторонам. Амелия знаменовала переломный момент на певческом пути Татьяны, она должна была навсегда вывести ее из хора и, возможно, привести из провинции в столицы. В театре говорили, что на премьере будут охотники за головами из Большого и Мариинки, им все уши прожужжали о дивной провинциальной сопрано. Красивая оперная солистка, как ни крути, редкость – голос все извиняет, но если к голосу полагается еще и достойная оправа, рост, фигура… Счастливая судьба Татьяны в нетерпении приплясывала, ожидая премьеры, что же до нашей героини, то она больше всего на свете мечтала уехать из родного города, подальше от согринских афиш и бесполезных, рвущих душу воспоминаний. Москва или Питер, ей было все равно.
Декорации получились строгими и сдержанными, на сцене царило всего три цвета – черный, алый и белый. Ничего лишнего и отвлекающего, как багет для бесценной картины, декорации всего лишь скромно расписывались в принадлежности к истории, но не пытались перетащить одеяло на себя. Валера Режкин чуть разума не лишился, когда увидел эту продуманную простоту, он всегда мыслил иначе, не жалел золота, вычурных деталей и завитушек, но мастер навсегда обратил его в минималисты. Для Риккардо привезли откуда-то из Европы специальный грим, костюмы заказали лучшему в стране театральному модельеру и залучили в оркестр того самого скрипача, на которого давно облизывался главный дирижер. За три месяца до премьеры все билеты были раскуплены, глава администрации города и глава администрации области заняли каждый по ряду, и директор распорядился поставить в партере дополнительные стульчики – на всякий случай.
Премьеру вначале назначили на субботу, 13 января, потом подумали хорошенько и перенесли на два дня вперед, общее суеверие перевесило соображения удобства. Накануне решающего понедельника Татьяна почти не спала: сначала ее бил нешуточный страх, а потом все вдруг показалось ненужным и суетным. В конце концов, какая разница, споет она эту Амелию или не споет, понравится столичным мэтрам или не понравится? Согрин никогда к ней не вернется, и на премьере его не будет. Его никогда нигде больше не будет. О счастливой старости Татьяна и не думала, когда она еще придет, та старость? Татьяна взяла в руки пудреницу, пора было выходить из дому, грим сложный, займет много времени, а еще надо настроить голос, как музыкальный инструмент, настроить саму себя…
Когда она уже почти собралась с духом, с голосом, с мыслями, в комнату влетела дочь.
Татьяна никогда не видела Олю такой, в нее словно бы вдохнули разом те самые силы, которые с каждым днем по капле теряла Татьяна.
– Ты никуда не пойдешь! – заявила Оля. – Сегодня умер брат Ильи.
Бывший царь макулатурного киоска и нынешний директор издательства «Первопечатник» Борис Григорьевич Федоров скончался от инфаркта в своем кабинете, листы очередной рукописи валялись на столе, последние карандашные пометки (нервный знак вопроса, подчеркнутые строки) закончились ровной линией. Илья приехал после звонка плачущей секретарши и сам ужаснулся своей первой мысли: увидев мертвого брата, он подумал о том, что вечером не сможет пойти на премьеру к Татьяне.
В последнее время Борис Григорьевич много работал, слишком много, причитали сотрудники. Те силы, которые оставались, были изобильно растрачены недавним разводом, денег не хватало, конкуренты лезли из всех щелей. Но в семье Федоровых все были долгожителями, и смерть Бориса, которому лишь два года назад справили пятидесятилетний юбилей, казалась невозможной.
Илья звонил похоронным агентам, выбирал гроб, венки, костюм, заказывал ресторан для поминок, покупал водку гробовщикам и с каждой новой минутой жизни без брата чувствовал груз, упавший на его плечи. Груз, который будет с ним теперь всегда. Они мало общались в последние годы, Борис мог говорить только о бизнесе и в самую последнюю встречу обещал брату завязать с книжками и переключиться на глянцевые журналы. В стране тогда только начали появляться эти лощеные птицы в целлофане, в основном переводные и переосмысленные версии иностранных журналов. Красивая дева на обложке, половина страниц отдана на пожирание рекламе, статьи написаны непривычно развязным языком. После похорон Илья принялся разбирать бумаги Бориса и нашел папочку с подписанными документами, оформленными договорами, счетами: до выхода первого номера проекта, который брат держал в тайне от всех, оставалось четыре месяца. Илья связался с редактором, координаты которого нашлись у аккуратного Бориса Григорьевича все в той же папочке, и представился наследником. По завещанию весь бизнес брата отошел ему.
Татьяна на похоронах не была и даже не позвонила, Илья не мог на нее обижаться, но знал, что обидеться должен. Зато пришла Оля, и плакала громче всех, и держала Илью за руку, он впервые заметил, что руки у нее в точности такие же, как у Татьяны: сильные, узкие ладони. С Олей он сидел рядом на поминках и почему-то вспоминал не о детстве, не о макулатурной юности, не о тюрьме, а о том, что гроб для Бориса Григорьевича отыскали с большим трудом. «Он у вас такой высокий!» – сказали в похоронном агентстве.
История Изольды, живи она в другие времена, могла бы стать хорошим сюжетом для оперы: здесь, думала Валя, есть и любовь, и рок, и трагедия. Теперь Валя смотрела на Лилию иначе, сочувствовала и по вечной своей привычке пыталась угодить – неуместная черта для оперной примы. Накануне премьеры Валя попросила Изольду показать фотографии той поры, но наставница пробурчала, что у нее не сохранилось ничего, кроме гигантского шрама в душе, который, впрочем, почти не болит, а только ноет время от времени. Тогда Валя вытащила из шкафа пачку маминых снимков и коробку с древними театральными программками.
Спустя годы в черно-белых карточках проявилось наконец настоящее чувство, с которым фотограф смотрел в объектив, Валя больше не пугалась этих снимков и почти не обижалась на мать. Интересно, что сказала бы мама, узнав, что ее Валя будет петь в опере?
Коробку старых программок Валя впервые обнаружила, еще будучи школьницей, когда Изольда только начинала приучать ее к театру. Потертые книжицы казались девочке серьезными документами, она перелистывала их с трепетом и честно старалась вникнуть в строгий язык сочинителя. Бедный сочинитель, думала теперь Валя, ему приходилось идти по узкой тропе между искусством и властью, где каждый неверный шаг мог стоить карьеры и свободы. Дикие времена, думала Валя, дикие времена, соглашалась Изольда, она никогда не забудет, как хористов спозаранок заставляли являться в театр на политучебу, за которой, как факультатив, следовала репетиция. Или как всех подряд отправляли по осени в колхоз, в результате чего балетные зарабатывали ревматизм, а хоровые теряли голоса.
– Это ужасно, потерять голос, – содрогнулась Валя, но Изольда спокойно сказала, что потерять в этой жизни можно абсолютно все, и голос – далеко не самое страшное в списке, уж пусть Валя ей поверит.
Валя не поверила. Расстаться с голосом для нее было равносильно тому, чтобы расстаться с любимым и очень дорогим человеком. В прошлом году Коля Костюченко послал Валю снять деньги из банкомата, обычно она бегала за угол, к гастроному, но в этот день там была слишком длинная очередь. Мороз разгулялся, как в детской сказке, и по дороге к другому банкомату Валя едва не задохнулась свежим ледяным ветром. Снежинки больно кололи пальцы, а застывшие буквы на мониторе просили прощения: «Банкомат временно не исправен». Валя затянула шарф на шее, покрепче сжала в кармане пластиковую карточку Костюченко, который, наверное, нетерпеливо приплясывает в буфете (новая буфетчица Марина в кредит не наливала), и побежала дальше, к институту. Там ее встретили даже чересчур приветливо, банкомат попался на редкость общительный, расщебетался, задавал много лишних вопросов. Создавалась иллюзия полноценного разговора, но Валя уже так замерзла, что не могла над этим посмеяться.
Вернувшись в театр с пачкой денег, она почувствовала, что голоса нет.
– Не беда, – хохотнул Костюченко, принимая купюры. – Ты же не поешь!
Тогда еще никто ничего не знал, и как же хорошо, что все обошлось легкой простудой! Изольда, впрочем, рассердилась, как будто бы речь шла о ее собственном голосе.