Парень пошмыгал носом:
– Да я сегодня в столбик махонький врезался, прямо хедером, половину зубьев смяло.
– Не смяло, а смял, потому что ты смял, понял?
– Ну смял, – скромненько согласился парень, топтался с ноги на ногу и шмыгал носом.
Груздь сплюнул: вот они все!.. Подрастает парень – и в Лукьяновку, там и работает, там и женится, там и остается.
– Когда ж в родном селе убирать хлеб будете?
– Да нам что ж, дядь Василий. Нам все равно. Нам сказали, в Лукьяновке, значит, в Лукьяновке… А к вам, слышал, бригаду пришлют опять из города.
– Летучих-то? Не слыхал ли кого?
– Из города. Из школы механизаторов. Как всегда. А шофера вроде автобазовские, тоже из города.
– А что за автобаза? Строители или нет?
– Кто их знает… Ну, я пошел, дядь Василий.
– К матери, что ль, пришел?
Парень ухмыльнулся, помолчал и двинулся и пропал в темноте. Только посвистыванье слышалось. Если б к матери, он бы еще раньше свернул, в пшеницу к девке шел, сукин кот, к местечку нагретому… Наплевать ему и на мать, и на деревню родную, а уж на него, на Груздя, он и слюны тратить пожалеет, чтоб плюнуть.
В день приезда почти каждая вторая баба судорожно убирала добро, лежащее во дворе, – лопаты, вилы, доски, колья, ботинки дырявые. Каждый год так, и хоть сроду шоферня гвоздя не утащила, разве что из баловства, но ведь вдруг утащат!.. И бабы суетились, метались в своих огородиках, прятали. Расстеленные и подсыхавшие на дерюгах семечки втаскивались глубоко внутрь двора. Перевешивались туда же и простыни, прозрачные от времени:
– Война, что ли? – удивлялись шофера.
Машины въезжали, а бабы перебегали улицу, тащили к куме или подружке простыни и тряпки, если свой огород был не так уж глубок кустами, чтоб развесить и просушить.
Одну такую вот перебегавшую бабу лихой Федюнчик отрезал машиной. Баба попыталась переждать, но и Федюнчик притормозил – не дал перебежать улицу. Баба помчалась вдоль дороги, но и он повел машину с соответствующей скоростью. Уже пять дворов пробежала она, и все это с тяжелым мокрым бельем в тазу, туда-сюда, но никак…
– Что ты, ирод, на душу мою навязался? – заблажила молодая бабенка на всю деревню. Она устала, взмокла, руки отяжелели. Встала.
Федюнчик приглушил мотор.
– Ну чего? Чего навязался, спрашиваю?
– А ты, дура, не ходи в солнце без головного убора.
И еще веселее крикнул:
– Удар солнечный получишь!
Шофера, вся колонна, хохотали: молодец Федюнчик, молодец, и только. Чего, в самом-то деле, как воров встречают?.. Но, как каждый год, все это бывало лишь в первый день, от настороженности, что ли, от засиделости деревенской. Уже к обеду вдоль дороги (продолжение деревни) был с криками, с безалаберной руганью, но быстро и ловко разбит палаточный лагерь из брезентовых серых палаток, и на поля поползли с грохотом и лязгом комбайны: самоходки и прицепные. Пошел день за днем; к счастью, дождей не было, и все двенадцать дней стояла жара.
Ранним утром с «первым петухом» – резким автомобильным сигналом, что давал дежурный, – брезентовые палатки оживали. Машины трогались гуськом. По улице вдоль деревни они ехали медленно-медленно, чтоб подобрать своих, и сигналили, не жалели. Из изб, от Валюх, Надюх и Женичек выскакивали парни, очумелые, с вытаращенными глазами, – один выскочил со скатертью, и баба кричала ему вслед:
– Стой! Стой! Ну зачем, зачем она тебе, черту?..
В машине смеялись. А тракторист уже запрыгнул в кузов и зябко поводил плечами, уже спал и кутался в захваченную скатерть, сам не зная, что это он и зачем взял.
– Мы на ней пообедаем, не волнуйся! – кричали из кузова растерявшейся бабенке, трясли тракториста, а он никак не отходил от сна, скатерть не отдавал, зяб и стучал зубами.
Одна из машин посигналила Иван Семенычу, то есть у избы Катерины. Иван Семеныч вышел подтянутый, уже готовый и очень серьезный. Вышла на крыльцо и Катерина, сунула ему в руки кое-что из еды, чтоб легче курилось.
– Как была ночка, сержант? – подшутил Гавря, приятель Федюнчика, и передал руль Иван Семенычу. Шофера не удивлялись тому, что Иван Семеныч ночует у бабы, хотя в этой же деревне у него собственная жена – ну, у бабы, значит, у бабы, заехать велел, вот и заехали… Больше подтрунивали над тем, что Иван Семеныч был очень серьезен, относился к каждому дню уборочной, как к бою или атаке, и повторял: «Настоящий солдат не должен уставать», «Настоящий солдат все должен уметь».
– Как ночка, сержант?
– Сиди знай! – отрезал Иван Семеныч. Он принагнулся к рулю – машина вымчала за деревню. И посадка у Иван Семеныча была тоже необычная: тело наклонено вперед, напряжено, голова втянута в плечи, будто за ним гонятся и беспрерывно стреляют в спину.
А Катерина отправлялась работать на ток и получать, так сказать, плату за ночь с Иван Семенычем. Сначала еще ничего, сначала тихо, только хлеб, только шевелись, давай ворочай!.. В глазах сверкало. Островерхие курганчики зерна курились, жаркое марево тянулось над хлебом. Катерина таскала мешки, затем перелопачивала, затем на зернопогрузчиках перевеивала зерно из курганчиков в бурты – в длинные хлебные ряды…
– При живой-то жене! – это чей-то голос на ее счет.
Прислушалась. Только окрики, эй, давай ворочай, туда-сюда. И скрип ленты зернопогрузчика. Катерина отошла к зерну, будто стрекот и грохот ленты ей мешали, и крикнула:
– Лопаченное тут или нет? Эй, бояре!..
Вчера, вот так же к обеду; подошла к Катерине жена Иван Семеныча, приближалась медленно, перелопачивала зерно деревянной лопатой и шажок за шажком приближалась, тихо, одна:
– Здорово живешь, подружка?
– Ничего, – ответила Катерина, не отрываясь от блестящего на солнце зерна.
– Ничего-то ничего. Это да… Значит, и жить с ним думаешь, прямо на глазах?
Но не первый раз спрашивали Катерину.
– А как я у вас на глазах без мужика жила? Двадцать годков, а?
Та вздохнула, посмотрела по сторонам (никого не было), сказала:
– Васяткиной смерти уже пятнадцать лет исполнилось. А он-то. На могилку без меня пошел.
– Уж знаю.
– Пусто в доме.
– Он и раньше не часто там бывал.
– Да. Правда… А теперь-то на глазах у всех. А, Кать?
Катерина махнула рукой:
– Ты меня не трожь. Мне, может, самой придется. Жаловаться-то…
– Это да, – поняла и вздохнула жена Иван Семеныча.
– Думаешь, сладкий он такой? Думаешь, от меня не укотится колобком?
– Это да…
Катерина быстрее заработала лопатой, люди шли, хоть и чужие, то есть шофера, но люди.
– Не завидуй, чему завидовать? Кто наперед знает? Я, может, помру скоро, вот и все, – сказала Катерина.
Но тут же ей захотелось уколоть, всех уколоть, и вдруг счастливая прорвалась нотка. Она не была беременна, но соврала, хвастнула этак незаметно:
– Я, может, еще от родов помру. Мало ли как бывает.
И обедать Катерина пошла не обедать, а супцу сварить – Иван Семеныч просил, чтоб на ночь глядя был суп.
Она сломала чурку, еще одну – в печку. И щепу собрала. Лодырка бы непременно щепу забыла, а завтра грязь, дождь, и щепа валялась бы во дворе (сор и неопрятность, и следующей весной босиком не пройдешься). Раз-два, и щепа собрана, сегодня топим – сегодня и убираем, вот такая она, Катерина… Кто-то шел улицей, но Катерина не оглянулась, наплевать (сегодня топим – сегодня и чистоту наводим, никто не учил, сама такая)… У калитки появилась фигура. Баба. Катерина, не разгибая спины, глянула, не разглядела и продолжала мести веником сор. Кому нужно – сам окликнет.
– Дел хватает? – спросила Манюткина.
Катерина не ответила, но спину разогнула, смотрела и ждала, что там еще принесла Манюткина.
– Ох, дела наши, дела, – вздохнула Манюткина. – Полный котел стала варить, а Кать?
Катерина усмехнулась:
– Поесть не хочешь ли?
– Не.
– А то пройди.
– Спасибо тебе. – Манюткина быстро-быстро заговорила насчет того, что картошку надо идти копать для механизаторов – у приезжих рты, что только подавай, не отличишь шофера от тракториста. Она говорила долго (стушевалась от встречного напора), и об Иван Семеныче больше ни слова, ни намека. Ушла.
Катерина сняла ложкой сукровицу с супа и плеснула к забору. Умеет она и суп на двоих сварить, и встретить умеет, вот такая она.
Она пошла на картошку (велели). Машины с зерном пылили за ее спиной. Она оглядывалась на номера, но больше прислушивалась, потому что по звуку знала его машину. Вот только стрекот самоходных комбайнов мешал – по желтоватому ковру пшеницы, что за кладбищем, эти самоходки красиво кружили след в след, будто догоняли, будто игру играли. На картошке первой подошла Рыжухина:
– Что ж ты теперь о мужиках думаешь, Катя? Все ли они нехорошие да дурные? Интересно мне очень это узнать…
За ней опять Манюткина. Эта теперь набралась смелости, ухмылялась, одну ногу в сторону этак отставила и похабненько покачивалась. Сказала, что в старое-то время тем бабам, что при живой жене мужика в дом пускали (гулять гуляй, а в дом не пускай!), – знаешь, что делали?.. – кол острый вбивали куда-то, слыхала ль?.. Катерина слыхала. Катерина таскала картошку ведрами и думала, скоро ль пришлют машину. С другого боку таскала ведра Наталка Козенкова. Наталка вздыхала, потела, болела за Катерину и, едва разговор хоть от пустяка становился шумней, бросала ведро на полдороге – подходила…