– Блондинка? – поинтересовалась Марина.
– Да ну вас к черту! Ага. Ага. Здесь я тоже ночевал. Третий этаж. Вон окна…
– А я вот Лиде расскажу, – смеялась Марина. Рукавицын зашумел и замахал руками – дескать, загулял в компании и остался с ночлегом, дескать, чисто мужское общество и никаких блондинок.
– …Кстати, в этом же подъезде меня побили. Началось с пустяка – не хватило двух плавленых сырков! – шумел и хорохорился он.
Теперь он не переставая кричал и показывал:
– А здесь я работал в булочной!
И опять кричал:
– Глядите: Ордынка!.. Тут я работал агентом нарсуда!
– Знаем, как ты работал! (Его вышибли через месяц.)
– Неважно. Знаете, да не всё!
Промчавшись на хорошей скорости в район высоких новых домов, он пояснял, показывая пальцем:
– Здесь у одного кореша я жил. Вот уж, казалось, дружок верный. Фотоделом промышляли. Дружба до гроба. А точнее, до той минуты, когда он вдруг струсил и выдал меня обэхээсовцам. Подонок!
Машина летела, затем пришлось выровнять скорость в потоке других машин.
– А что ж ты про это место молчишь? – спросил Лапин.
– А я не молчу, Юра. Да, в капэзухе сидел… Юра, а помнишь, как милиция за мной гонялась? Подтверди, что горазд я был бегать. Горазд и ловок!
А еще через пять минут он сказал:
– Да, здесь я жил, жил, – он левой рукой обводил кварталы домов, огни, и голос его дрожал. Жил он, положим, у Лапина, а в этих-то домах и огнях он только примеривался к жизни. И чуть что не так, опять возвращался к Лапину. Отсутствовал долго он лишь однажды – полтора года учился в институте, откуда его выгнали за неуспеваемость и за всякое иное. Это были те самые два года «незаконченного высшего», которыми в душе он страшно гордился.
– Вот здесь я… – кричал он уже во все горло, дрожащая и могучая радость распирала его. Он подскакивал на сиденье, лез в окно, и Лапин придерживал руль. Мы начали кричать, что потише давай, что перекресток и что милиционер решит, что в машине напились.
– Жизнь! Прощай, моя бродяжья жизнь! – перекрывал он могучим криком наши голоса.
Лапин оттолкнул его, схватил руль и сам вел машину.
– Прощай, моя…
Мы быстро подняли стекла, и теперь, внутри машины, он мог орать про свою «свободу» сколько влезет. Он это и делал. Раскрасневшийся, счастливый, он откинулся на сиденье, разбросил руки и кричал все, что только приходило ему в голову и казалось подходящим для великой этой минуты. Лицо его сияло от огней, мимо которых мы проносились.
* * *
А затем был другой день (прошел месяц, ну, может быть, полтора). Я помню, что это было утро, раннее, но мы уже позавтракали.
– Ля-ля-ля… – напевала Марина. Она сидела, закинув ногу на ногу, у стола, у маленького зеркальца. Но в зеркальце не глядела, может быть, солнце мешало. Вслепую она шлепала малым пуховичком по щекам, выпятив губы, – пудрилась, и я поймал себя на том, что наблюдаю с удовольствием и как бы радуюсь этой ее приобретенной самозащите.
– Пудриться стала, – сказала Марина.
– Что?
– Женщина должна следить за собой, Саша.
Она шлепала пуховичком по щекам, шлепала важно, степенно, уверенно. И напевала:
– Ля-ля-ля… А у меня будет ребенок. Ля-ля-ля.
– Допрыгалась со своим кавалером? – сказал Лапин; он пытался исправить будильник – сидел склонившись над ним, и тот время от времени трещал в его руках.
– А он хороший парень, Юра.
– Не сомневаюсь. Ни разу его не видел.
– Хороший, Юра…
Она взяла зеркальце в руки, глянулась. Подыскивая слова из житейской мудрости своего магазина, сказала:
– Жениться он на мне, может, и не женится. Но заботиться будет. И деньгами, и вообще о ребенке. Он добрый, мягкий, по всему видно.
– Думали, ты замуж выйдешь.
– Я тоже думала, Юрочка.
– Думал, где же на свадьбу денег добуду?
– И я об этом думала, Юрочка. Ля-ля-ля…
Марина улыбнулась:
– Знаете… Он у меня такой чувствительный, добрый. Рассказала ему, как я с тем женатиком мучилась, ну помните того. И как ревела я в коридоре общежития, – подробно рассказала… Мой бедненький слушает и мучается, будто его на иголку посадили. Хороший признак, верно? Жалко ему меня стало. Морщится, а слушает, бедный, губы прикусывает…
– Зря рассказала.
– Почему? Ты, Юрочка, отстал от жизни, сейчас страдание как раз ценится. Сейчас, если не пострадаешь, тебя и на грамм никто не полюбит.
Она опять глянулась в зеркало, состроила себе рожицу и улыбнулась. Я уже не читал, глаза ползли по строчкам, не вникая. Лапин опять взял будильник, снял заднюю стенку и начал в нем ковыряться. Он продул ходовые части, пыли было много, отстает, но бог с ним – лишь бы ржавое чудовище по утрам будило. Он попытался подтянуть пружину, снова продул пыль. Марина вдруг тихо, таинственно сказала, будто бы испугалась:
– Слышь, Юра. У меня ведь у первой из наших ребенок будет. У обоих вас нет, – она загибала по пальцам, – у Рукавицына еще нет, у Бышева нет…
– Это же не стометровку бежать. Тебе обязательно первой быть хотелось?
Но она уже не слушала. Она вышла на кухню и как-то там ходила у плиты. «Ля-ля-ля…» – и расхаживала, будто там и впрямь был у плиты пост – пятачок в квадратный метр. Пусть это было местом другой женщины, но Марина будто примеривалась там, кружила, как бы готовность свою выверяла. Мы молчали, смотрели на нее, думали. Ребенок – это уже что-то, это уже ей не бегать по танцам и всяким зазывным пьянкам – определенность какая-то, положение, а мать она будет хорошая, это ясно. Ишь, располнела, округлилась…
И тут она вдруг выпалила:
– Ребята. Я ведь обманула, пошутила. Я замуж выхожу.
Мы разом подняли головы, смотрели.
– Я боялась, что рассердитесь на то, что я молчала все время. Попугаю, думаю, а после порадую. Не хотелось говорить. Так вот… вот свадьба скоро…
– Когда скоро?
– Завтра.
И она заспешила, заговорила;
– Только понимаешь, Юра… Мы с ним решили, что свадьба будет тихая, без шума. Только он и я, даже его родителям не скажем. После скажем. Мы решили, что только сами будем… Тихо, мирненько, понимаешь.
– Нас стесняешься?
– Ага, Юрочка.
– Не бойся. Не придем.
Приготовившиеся было к худшему, мы теперь на все были согласны – ладно, не придем. Зачем же мы придем, если не хочешь? Хочешь показать его нам после? Пусть будет после… Она, видно, вошла уже там в такую роль. Дескать, одна-одинешенька, родителей нет, тихая и скромная девушка. Ей, видно, не хотелось, чтобы нагрянула вся наша шумная орава.
– Я боялась, если сразу скажу, расспрашивать будете, а мне не хочется рассказывать…
– Да не будем, не будем расспрашивать. Зачем было обманывать и дурить нам голову?
Почувствовав, что маневр удался, Марина повеселела. Я стал натягивать пальто. Лапину тоже было пора на работу.
– Ты точно беременна? – спросил Лапин.
– Четвертый месяц.
– А свадьба завтра?
– Ага.
– Надо бы деньги хоть тебе собрать, – сказал я.
– А ничего не нужно, Саша… Мне помогут две мои девочки. Мои магазинные подружки – еда, значит, будет. А что нам еще?!
Она расхаживала по кухне, спокойная, медлительная. Вроде бы и не Марина. Быстрая, порывистая – вот такая она была, вечно на танцах, в каких-то углах, вечерами, праздниками, буднями, в любом углу Москвы ее встретишь. Придет – уйдет. Огромная карусель вечеров, вечеринок, вечерушек оправдывала существованье Марины, и Марина тоже своим существованьем оправдывала этот вихрь, что после восьми вечера. Худая, гибкотелая, уже обжегшаяся и осторожная, высматривала она добычу, любовь, мужа, придет-уйдет, придет-уйдет. Два платья у нее было: красное и белое. С ней здоровались, хотели через нее с кем-то познакомиться, ее приглашали, чтоб привела кого-нибудь покрасивей и подоступней. Придет-уйдет, а подружки там останутся, не зевают. И выкладывала Лапину: «Да ну их. Набросились друг на друга, и даже поговорить не с кем. А Вальку и Верку больше сроду никуда не поведу», – смешно и грустно было ее слушать, смешно и грустно, минута такая, но Лапин, я или Бышев не давали ей плакать, тут же рассказывали ей, что кто-то с кем-то развелся, а кто-то женился. Подробности. И эти-то чужие подробности как бы утоляли Марину. Будто взамен она получала что-то. И опять мчалась, спешила, такая она была когда-то, быстрая…
Я стоял у двери. Лапин надел плащ. Марина опять была у зеркала, брови свои разглядывала и приглаживала пальцем. Лапин натянул берет, и мы сказали, что уходим.
– Я, может, окна вам вымою. Весна ведь, – ответила Марина рассеянно. – Или потерпят окна до мая?
* * *
Когда я думаю об «уходе», о том, как мы «уходили», – самым ярким видится день Рукавицына (тот самый, с косыми полосами солнца, падающими на стены и пол). День был как бы сразу все подчеркнувший и объяснивший. Как фокус, собравший лучи в точку. И уже из этого фокуса (единой яркой точки, вошедшей в сознание) видны и «день» Марины, и «день» Бышева.
Можно было бы различить «уходы»; скажем, у Марины и Рукавицына это связывалось с семьей, а у меня и Бышева с работой. Но понятно, что это было лишь некоторым объяснением, названием сути, но не самой сутью – мы уходили, вот и все. У меня не было своего «дня». Зато в постепенности и мягкости моего «ухода» тоже были оттенки (и я не говорю о своем, потому что личное могло бы замутить и затемнить общую картину: не обо мне речь).