Лапин не ответил.
Хитрые глазки Стремоухова заблистали.
– Коньячку выпьем?.. Один я, вот и коньячку на одиночество припас. Попируем. Эх, все бы допросики да за рюмкой! Верно я говорю? Или осуждаете?
Руки Стремоухова деловито сновали. Прямо на полу, перед собой, он постелил газету и откупорил коньяк. Руки его разливали по стаканам, резали хлеб и на каждый ровный и строгий кусок ловко пришлепывали небольшой ломтик сала.
– Мир светлый, дай добра этой комнате за то, что приютила меня! – воскликнул он, поднимая стакан, а за ним и быстрые свои глаза к потолку.
Он легонько двинул, как будто выделил себе, кусочек сала, приложенный и припечатанный к ноздрястости черного хлеба. Лапин тоже выпил, оглядел полупустую, общежитскую комнату.
– Да-да. Кусочек паркета, – повторил он машинально.
– Славное выражение. В троллейбусе слышал, – Стремоухова опять потянуло рассказывать. Он долго объяснял, как он стал хищенцем (вся партия амнистированных была из хищенцев, причем хищенцев пожилого возраста), он бил себя в грудь, плакал и вскрикивал: «Жизнь жалко, пропала жизнь… вся кончилась!» – и где-то тут, более-менее к месту, Лапин выждал и спросил, не было ли у Стремоухова детей. Тот сказал: «Нет», но Лапин еще раз свернул разговор на это, и выспрашивал, и говорил, что жизнь-де длинная и как же так, что не было детей… неужели не было?..
– Сам несчастный и еще детей иметь?.. Нет, нет. Слава богу, что не было.
* * *
Вернувшись домой и уже лежа в постели, Лапин все думал о том, что было бы, если б этот человек оказался Сереженькиным отцом. Лапин мог бы поклясться, что даже это Сереженьку бы не тронуло. Стремоухов-отец надоедал бы и ходил бы к Лапину, жалуясь, что скоро суд, а нашедшийся сын и разговаривать-то не хочет. И Лапин бы, конечно, звонил, и больного Сереженьку звали бы к телефону (обычно к телефону его вел, поддерживая, студент, живший в той же комнате, – чрезвычайно вежливый и по-доброму услужливый паренек), и в трубку было бы слышно, как медленно и вяло шлепают там, по коридору, туфли.
– Надоел он мне, утомляет очень, – сказал бы Сереженька равнодушно и жестко (так бы оно и было).
– Подожди, Сергей. Да подожди же, не вешай трубку, – говорил бы Лапин.
А Стремоухов-отец, слезливый и сентиментальный вор, сидел бы рядом и не отрывал бы глаз от трубки телефонной, от мимики лица Лапина. И шептал бы Лапину: «Скажите ему. Скажите…» – и бегали бы его слезящиеся острые глаза.
От отчетливости сцен и лиц никак не спалось. Сон и близко не подступал. Лапин лежал в постели, чуть ли не ощущая свою мысль, которая знай работала в пустом пространстве, вертелась, цеплялась ловкими своими колесиками, в то время как думать-то было не нужно, да и не хотелось думать. А время шло. Лапин сердился на себя, на выпитый у Стремоухова коньяк и на обостренное видение воображаемого. Уже сдавшись бессоннице, он долго смотрел в темный дверной провал на кухоньку. Затем включил настольный свет. Взял книгу, читать и читать, пока она сама не вывалится из рук…
Затем с каким-то неясным беспокойством, с ночной и скрытой ревностью своего второотцовства он вдруг встал, оделся и быстро вышел на улицу. Метро еще работало.
В общежитии университета было по-ночному тихо. Сереженька лежал на своей койке, отвернувшись к стене, – не спал.
– Я немного посижу, – сказал Лапин. Он видел, что Сереженька равнодушен к его приходу – это теперь было обычное. Сереженька и головы не повернул.
Вежливый сосед-студент тут же встал (Лапин поймал себя на том, что такая всегдашняя готовность уже начинает раздражать) – встал и тихо сказал, что он спать совсем не хочет и почитает книжку в коридоре, там кресла. И вышел, чтобы оставить их вдвоем. Сереженька лежал, отвернувшись. Лапин молча сидел около постели час или полтора, пока Сереженька не уснул.
* * *
Когда прокурор входил в служебную комнату Лапина с таким лицом, это значило, что ничего хорошего не будет.
– Почему так долго тянешь дело Щемиловкина?
В руках у прокурора был листок – список дел, которые затянулись. Он сел напротив, наклонил листок, и показалось жирное и подчеркнутое: «Лапин – дело Щемиловкина. Кончать немедленно».
– Мне бы хоть до мая, – сказал Лапин.
– Нет. Все сроки прошли. И ты это не хуже меня знаешь.
Лапин промолчал… Зима, угрюмое и жалостное лицо Щемиловкина, ограбление магазина – снег тогда летел в пролом крыши и, запоминающе кружась, падал на пустой прилавок.
– Почему ты с ним тянешь, Юра?
– Я думаю, что он все-таки сознается, – осторожно сказал Лапин.
– Он, Юрий Николаевич, всю войну солдатом прошагал. Он может и не сознаться… Зачем ты его мучишь? Улик достаточно, передавай дело в суд.
Лапин сделал вид, что думает.
– Что Щемиловкин – из глуповатых, а? Жалко его? – спросил прокурор (спросила хитрая лиса, вползая в душу).
Лапин кивнул:
– Жалко.
– Я так и подумал, я смотрел дело… Но нельзя. Нельзя.
И добавил (лисице было мало):
– Но в чем хоть смысл?.. Он ведь не сознается. Он слишком тяжелодумен, Юра. Невпроворот тяжелодумен.
Лапин (он разглядывал свои пальцы) сказал, что, во-первых, к маю Щемиловкин все же может сознаться…
– А во-вторых, – прокурор ловко ухватил и вытащил на свет мысль, – если Щемиловкин и не сознается, то сразу после Девятого мая суд все равно посмотрит на дело мягче… Так?
– Так.
– Ну, знаешь ли, мил дружок!.. – вскрикнул прокурор, а внутри старика что-то подрагивало.
* * *
Однажды Лапин поздно вернулся к себе домой (это было время, когда его «сидение» у Сереженьки стало совсем частым) – в доме была унылая тишь и запущенность. И показалось, что кто-то в доме есть. Шаги. Лапин даже окликнул негромко:
– Эй, кто там?.. Ребята?
Но никого не было – Лапин походил взад-вперед, потоптался на кухне и взялся за уборку… Под столом он нашел заколку Марины, темную и запылившуюся. Затем – и тут он уже немного управлял собой – он вспомнил о другой женщине, о милой и, в общем-то, малознакомой. Она давно была здесь, давно исчезла. Ставила чайник, дышала в лицо и как-то забавно повязывала косынку, и о косынке-то сейчас приятней всего было думать. Дня три или четыре была она здесь… Лапин ее уже забыл, совсем забыл, и только восторг какой-то держался в памяти из-за этой ее косынки. Все таяло с днями, срабатывалось, а этот крохотный восторг увеличивался и увеличивался, и теперь только и остался от ее имени этот странный и уже отделенный восторг.
* * *
Врачу было лет сорок—сорок пять. Мужчина. Он говорил:
– Понимаете ли: и недостаточная функция почек, и сердце, а главное – никаких жизненных сил.
– Я понимаю, – кивал Лапин.
– Да. Именно так. Обычно организм как-то борется с болезнью, а мы, врачи, ему помогаем.
– Понимаю…
– Эта вот наша помощь, собственно, и называется лечением. Помощь – вы уловили?
Врач мыл руки, а Лапин стоял несколько сзади. Врач говорил. Лапин не видел его глаз.
– А тут другое – тут именно разрушительный процесс. Он ведь целый месяц лежал у меня в клинике. Я долго не мог понять, что это за болезнь… Меня это задело, и вот видите – я даже сюда, в общежитие, хожу…
– Я благодарен вам. Очень благодарен, – сказал Лапин.
Врач махнул рукой: дескать, благодарность благодарностью, а дело-то дрянь – или, может быть, у него не было таких слов и он имел в виду, что дело плохо.
Лапин вернулся к Сереженьке в комнату.
– О чем вы там говорили? – вялым и медленным своим голосом спросил Сереженька. Он лежал худой, с ввалившимися щеками. Волосы на голове были мятые, слежавшиеся от подушки.
– О тебе, конечно… О болезни, – сказал Лапин. Сереженька молчал и глядел в потолок, и это было удивительно, что он хоть что-то спросил.
Они были двое в комнате, Сереженька лежал, а Лапин сидел поодаль, и оба молчали час, другой, третий (в последние дни Лапин почти не выходил от него). На секунду, случалось, глаза Сереженьки оживлялись, но тут же – одна секунда – опять устанавливалось ровное, безразличное спокойствие. Раньше Лапин на всякое такое оживление как бы привставал на стуле и спрашивал: «Тебе поговорить хочется, Сережа?» – но тот молчал. И в эти дни Лапин уже не спрашивал. Изредка он выходил покурить, а Сереженька при этом даже не вел за ним, выходившим, глазами.
Постучался и вошел студент (тот самый, тихий и предупредительный, он необъяснимо раздражал Лапина), он вошел, принес Сереженьке три апельсина. Сказал полушепотом:
– Вот…
Лапин, сдерживаясь, кивнул: спасибо. И чувствовал, что он очень несправедлив по отношению к этому пареньку. И ждал, а студент не уходил (думал, что это невежливо – так сразу уйти) и долго говорил. Сказал, что они все переживают за Сергея, что эту комнату общежития они специально освободили, чтоб Сергею было тихо и покойно. А сами они ночуют где придется, это ничего…
– Это и правда хорошо, – сказал Лапин, сдерживаясь из последних сил. – Я очень уважаю таких, как вы. Вы настоящий человек.