Хотя старуха и отработала всю жизнь на Кировском, как, впрочем, и большинство жителей дома, за свою ее не признавали.
– Нэпманша, – цедили они сквозь зубы.
– Да сколько ей было-то, когда НЭП закончился, – постарался как-то встрять я в вяло текущую кухонную беседу.
Вопрос жителей кухни весьма заинтересовал. Баба Аня, живущая в доме давно, сумела вычислить:
– А когда НЭП-то кончился?
– В тысяча девятьсот двадцать восьмом.
– Ну лет двенадцать-то ей точно было!
Все закивали головами:
– Да уж, пожила! Золотое детство! Папашка-то с дедом, говорят, жировали тут.
– Да какое золотое, – опять встрял я, – у нее же вроде бы как посадили родителей-то?
– Ну да, мать померла, а отца с дедом посадили. Она с бабкой осталась. Ну та-то же вскоре того… Хотели в детдом ее, так она уперлась, на работу устроилась… Сначала, – поясняла баба Аня, – не помню куда, а потом, после войны, на Кировский пошла.
– Ага, – поддакнул Кривоносов, учитель биологии, – и из ванной ее тогда же выселили. А меня как раз по контузии комиссовали…
– Из какой еще ванной? – удивился я.
– Им, после того как уплотнили, одну комнату оставили. Ну а как бабка умерла, то нэпманшу же хотели в детдом и ордер кому-то дали…
– Да не кому-то, а Селивановым, – сказала баба Аня.
– Ну да, там ванная была, они как кладовку ее использовали, вот нэпманша и переселилась. Ну а после войны, когда жить хорошо стали, решили ванную по назначению использовать, вот ей какую-то комнату и дали. Кто-то там переехал, что ли…
– Ужас, – сказал я, вызвав неудовольствие жильцов кухни.
Они покачали головами, как бы говоря: ну молодой, волосы вдобавок отрастил, совсем в жизни ничего не понимает.
* * *
Но сейчас кухня в конце двадцатиметрового коммунального коридора была пуста. Это было легко определить: на выгнувшийся бурунами паркет коридора не падал желтый свет кухонной лампочки, любимого места надругательства местных, Петроградской стороны, мух.
Любой житель коммуналки, зайдя на кухню в любое время дня и ночи, первым делом вгонял свой пролетарский – или не очень – палец в черненькую пипку эбонитового выключателя. Кроме меня. Дело не в том, что я ощущал себя на этой кухне чужаком, хотя да, ощущал, но за «общий» свет я платил ровно столько же, сколько и остальные. Просто мне как-то был неприятен этот свет, льющийся из тусклой лампы, и я предпочитал варить свои «Закусочные» пельмени в остатках солнечного – просеянного жутко грязным стеклом, которое, видно, принципиально не мыли со времен девятнадцатого партсъезда.
Я зашел на кухню, поставил чайник и, вернувшись в комнату, щелкнул ручкой черно-белого «Рекорда». Через некоторое время появлялся звук, а еще через пару минут откуда-то из глубин Вселенной всплыло изображение. Я сделал несколько движений ручкой переключения каналов и остановился на новостях.
Ирина Мишина известила меня, что сегодня доллар стал внезапно стоить в несколько раз больше, чем должен.
– Ого, – я присвистнул, представляя, насколько уменьшились мои, не слишком прекрасные, доходы. И еще одно огорчение не заставило себя ждать: в пачке польских «Мальборо» вместо пяти предполагаемых сигарет пряталась всего одна.
Телевизор прекрасно разъяснил, почему закрыты киоски, и было ясно, что они даже завтра утром вряд ли откроются. Может быть, во второй половине дня, когда владельцы съездят на опт, рассмотрят новые цены и, стеная, начнут переписывать ценники. Хотя, впрочем, почему «стеная», – все, что осталось в киоске, куплено по старой цене и, значит, уйдет в чистую прибыль.
Но до завтра надо еще дожить. Сделать это с одной сигаретой будет сложно. Можно отложить ее для завтрашнего кофе, но какого черта – уже сейчас я так хорошо представил затяжку, которая своим дымом хоть немного затянет этот дурацкий вторник.
После еще нескольких секунд самообмана я решил выкурить сигарету немедленно и пошел на кухню за чайником. Желтый свет уже озарял паркет, на кухне кто-то был. Я старался, по возможности, избегать как соседей, так и их разговоров. Спорить с ними не хотелось, а слушать – не хватало нервов.
Там, к счастью, оказалась только тетя Аня. Крепенькая, даже полная, курящая «Беломор», с неправильной речью – пятьдесят с лишним лет на заводе так и не смогли исправить ее пскопской деревенский акцент. Какие-то внутренние ритмы жизни у нас совпадали, и мы сталкивались на кухне в самые ее безлюдные времена – перед рассветом и в середине дня. Не могу сказать, что общались, но неприязни друг у друга не вызывали.
Я кивнул:
– Слышали?
– Чего?
– Доллар прыгнул.
– А нам-то что с того? Коли бы Чубайс прыгнул, да под поезд…
– Подорожает все. Все же магазины в долларах цены пересчитывают. Вон шел, все киоски уже закрыты. Завтра с новыми ценами откроются.
– И, киоски! Дак я там ничего, окромя «Бело мора»-то, и не покупаю!
– Кстати, по поводу «Беломора». Не одолжите до завтра пачечку? У вас же вроде запас?
– Одолжу, – она тяжело опустилась на колченогую табуретку, которую, я знал, сколотил бывший жилец Михалыч, украв доски с соседней стройки году эдак в сорок четвертом.
Украсть доски тогда дорого стоило – несколько лет. Но надо же было на чем-то сидеть – всю мебель пожгли в буржуйках. Одну из них я как-то обнаружил в коридоре, в кладовке. Завернутую в пожелтевшую и почти облетевшую, как осенние листья, газету, которую удерживала только старая бечевка, обмотанная вокруг нее кольцами. Не помню, зачем я в эту кладовку полез, но жильцы, намекая на буржуйку, изредка шутили, что капитализм им не страшен: «Извлечем наше бронированное чудо!»
Тетя Аня извлекла из кармана начатую пачку и ударила по дну:
– Пока угощайся. Остальные в комнате.
Я взял папиросу, прикурил от газа, выключил наконец-то зашумевший чайник и тоже опустился на какую-то колченогую табуретку. Обладает ли она завидной родословной, я не знал.
– Закурим, пока Кривоносова нет, – ухмыльнулась тетя Аня. С Кривоносовым по поводу курения на кухне был, насколько я понимаю, затяжной конфликт. Он каждый раз протестовал, рассказывая что-то про пассивное курение, но выстроить жильцов коммуналки не так уж и просто, и все продолжали спокойно палить здесь свои цигарки.
– Завтра верну, – зачем-то сказал я, имея в виду пачку, которая будет вскоре одолжена. Тетя Аня глянула на меня волком:
– Глупости не говори. Еще чего.
Мне стало стыдно, что я хотел предать наше эпизодическое общение, превратив соседский дар в банальное одолжение. Тетя Аня, безусловно, хотя и не была богатой, пачку обратно у меня не приняла бы.
Это был своеобразный рабочий коммунальный кодекс чести. Нельзя требовать что-то назад, если помог человеку бескорыстно. Такие копейки, во всяком случае.
Я замолчал, молчала и она. Вода в моем чайнике тихонько остывала и прекращала шуметь. Впрочем, из-за ветра за окном, закручивающегося в колодце двора, этого шума почти не было слышно. На столе тети Ани белел порезанный лук. Откуда-то издалека, словно из другого мира, доносился протяжный электрический вой троллейбусов.
– А вот там, где ты сидишь, у меня дочку убили, – сказала внезапно, непонятно к чему, тетя Аня.
От неожиданности я чуть не отпрыгнул. Посмотрел на старушку: бредит? Но она смотрела в пустоту и не замечала моей реакции. Тишина стала просто громовой, и, чтобы хоть как-то ее разрядить, я спросил:
– Кто убил?!
Не знаю, что я ожидал услышать. Наверное, вообще ничего не ожидал, а спросил, чтобы прервать молчание.
– Немец. Она еще маленькая была, и я ящик с ней сюда, на кухню выставляла, думала – окна в колодец, безопаснее. Пришла с заводу – мертвая она. В грудь осколок прошел, а потом и ящик пробил. По полу кровь… Вон до сих пор все окно посечено.
И в самом деле: на грязных откосе и подоконнике, под множеством слоев масляной краски, были видны неровности.
– Вы всю блокаду здесь прожили?
– Да.
– И… как?
– А вот здесь, прямо под окном, лежал мертвым наш сосед, еврей. Чтобы не портился. В комнату евойную оттащить его сил ни у кого не было. А карточки его отоваривали.
Тетя Аня затушила папиросу в оранжевой банке из-под индийского кофе, которая специально для этих целей стояла у нее на столе, а потом, поднявшись, встала как раз на то самое место, где и лежал мертвый сосед. Не специально – просто так получилось.
– Много здесь в блокаду умерло?
– Все умерли. Я осталась да Михалыч. Да и то он до победы-то так и не дожил. Надорвался в блокаду.
– А в моей комнате кто жил?
– Юла. Ну Юля то есть. Артистка. Ее перед войной из театра уволили. Уж не знаю, за что. А без рабочей карточки, считай, все – не жилец.
Я молчал. Попытался представить, какой же эта комната была тогда, до войны. Она казалась полупустой, а солнечный свет, падая из высоких окон, лежал на желтом паркете. В углу стояло почему-то трюмо с большим зеркалом, кровать с никелированными спинками, белым одеялом и кружевами на горке подушек…