Медицинские и прочие бумаги остались у г-жи Глейзер. А в мое распоряжение были переданы «восстановленные» документы А.Ф. Чумаковой. В ее отчего-то молдавский паспорт была вклеена фотография, на которой Сашку я, разумеется, опознал. Вместе с тем это опознание потребовало от меня полусекундного утверждающего зигзага – для внесения в память поправки: стало очевидным, что этот нехитрый, но отчетливый снимок появился несколько прежде нашего знакомства, м. б., за год-полтора. Такой Сашки я еще/уже не увидел и не был в состоянии определить, в чем же заключались смущающие меня, но несомненные отличия. Как уж говорилось, в наши общие дни я не осмеливался взирать на мою Сашку в упор, изучать ее взглядом – да и она не предоставляла мне такой возможности. Зато теперь, когда я впервые обрел Сашкину «фотку» и при этом мне не грозило наказание за столь долгий, бесстыдный ее осмотр, я надеялся, что мне, пожалуй, откроются кое-какие неизвестные подробности. Но вышло иначе. Я беспрепятственно глядел на Сашкину нарочито классическую, без единого изъяна в линиях и ущерба в формах шею. На этом этапе осмотр не принес ничего нового: ведь когда-то я последовательно узнал здесь все самое главное – подушечками пальцев, внешними поверхностями губ, языком – от ключиц и до мочки уха. Продолжив осмотр, я заподозрил некую перемену в очертаниях и/или, скорее, пожимке уст, которая и могла изменить эти очертания. В известной мере это зависело и от особенностей освещения фотостудии. По уголкам рта у Сашки были проставлены четкие точки – не сколь угодно маленькие, т. н. игольчатые, ямочки, а именно точки. Конечно, и это было мне в целом известно. Всего я здесь не знал, но и то, что успел прежде узнать, оказалось достаточным; к тому же я не находил в себе твердости уж слишком долго наблюдать эти Сашкины области, пускай опосредованно, на фотографии. Пришлось остановиться и передохнуть. Затем я двинулся выше. В Сашкиных глазах (которые оставляются здесь без новых попыток приблизительного описания) я обнаружил несколько больше, чем досталось мне когда-то, сосредоточенного и радостного покоя – как если бы дело происходило не в обществе фотографа, а поздним утром при хорошей погоде, за чаем на веранде, над какой-нибудь восхитительной книгой, которую мне так и не дали почитать. Не отвлекаясь от всего перечисленного (чая, книги, погоды), Сашка равнодушно и кротко смотрела в объектив – ей просто нужен был паспортный снимок; в объектив, а не на Кольку Усова. Аппарат применялся старого образца: кубообразный, с полированными ореховыми гранями и благозвучным, несколько оружейным щелком-клекотом, что вызвался внедрением/извлечением кассеты с пластинкой.
Но все это никуда не годилось.
Кольке Усову хорошо было бы постараться по-прежнему жить нигде, а мне – принудить себя как следует вглядеться, потому что другого такого случая, наверное, больше не представится. Если уж не выходило фронтально, в упор, то следовало бы отступить – и начать издалека – скажем, с Дико́го Поля, на правом берегу реки Мжи, где моему пращуру только что посчастливилось заполучить весьма красивую полонянку – Сашкину прародительницу. Ее затруднительно было бы усадить верхом, т. к. она обмерла, почти сомлела от неожиданности – и потому пращур перевалил ее через седло лицом вниз. Широковатый в ноздрях, чуть приплюснутый, громко дышащий носик девушки обонял все то, что исходило к ней от коня и от пращура, который нет-нет, а слегка придерживал-поглаживал ее совершенно мокрую горячую спину, при этом не отводя своих посверкивающих, неразличимого цвета зенок с хазарским арчатым разрезом от заросших обочин
сакмы : вероятна была погоня, и ему следовало поспешать.
В два пополуночи я оставил бесполезное мое занятие и убрал в стол смехотворный молдавский паспорт, твердо при этом надеясь расспросить обо всем, что осталось для меня скрытым, напрямую Сашку Чумакову.
Место, где мне было предложено встретить приглашенную, меня озадачило: на первый взгляд оно представлялось не слишком удачным: речь шла о станции метро под автовокзалом Port Authority на западной оконечности 42-й улицы и 8-й авеню.
Я неплохо знал эту область города; мне удалось застать еще ту, исконную 42-ю, какой она была прежде: незабвенную, лукавую и захламленную, с ее многочисленными злачными местами и сомнительными заведениями, еще развеселую, но уже обреченную; я не забыл, как выглядит ныне заброшенный нижний уровень этой станции [74] , – ведь я успел еще как следует проехаться в нашей старой подземке.
Теперь все упростилось.
К примеру, прежде цифра 42 на стенах перронов была составлена из подобных мозаике частичек черной керамики на переливчатом лиловом фоне; теперь же я обратил внимание, что ее сделали черной сплошь, да и лиловое больше не переливалось. Все прочее покрыли белыми кафельными плитками по образцу большинства общественных ватерклозетов.
Но выбирать было не из чего: мне пояснили, что дело заключается в совпадении нескольких параметров, которыми всякий раз обусловлено прибытие приглашенных, и т. к. параметры эти покуда не поддаются сколько-нибудь удовлетворительной корректировке, то нет и возможности загодя не только «выбрать», но даже определить, когда и где именно в пределах достаточно обширного участка, каким является Нью-Йорк, состоится назначенная встреча. Зачастую искомые данные становятся известными совсем незадолго до того, как наступает собственно момент прибытия приглашенных. Поэтому меня и просили ни при каких обстоятельствах не отключать сотовый телефон, чтобы адвокат/куратор мог связаться со мною чуть только потребуется, и держать при себе Сашкины документы.
Все это я давно усвоил.
Да так ли уж неудачно было избрано место нашей встречи? Во мне крепла уверенность, что Сашке оно придется по вкусу.
В моем достаточно условном, с многочисленными оговорками списке предпочтительных районов острова этот участок занимал довольно хорошее положение.
Все здесь помогало мне перевести дух, указывало на возможность почти блаженного, горьковатого покоя, а главное – обещало, что меня ни за что не догонят и, даже случайно догнав, – наверное, не опознают, но, пялясь по сторонам, протопают мимо. И я, свободный и мертвый человек, целеустремленно и спокойно пойду по своим важным делам.
Нетрудно вообразить, сколь удобно будет затеряться в этих местах. Зато кого-либо встретить – всегда крайне затруднительно: даже топографически одаренным людям назначать свиданий здесь не следует. Не мною одним и далеко не единожды отмечалось необъяснимо ущербное распределение выходов, ведущих со станции на поверхность, так что договориться с достаточной точностью, где же именно должна произойти встреча, практически невозможно. Даже оснастясь хорошенько выученными и заранее записанными координатами, куда включены не только указатели направления по сторонам света, но и названия улиц, на перекрестках которых оказываешься по выходе, никто из нас не гарантирован от смешных ошибок, распознать которые мешают всегдашняя толчея, суета и стремительное смещение противонаправленных толп. Спросить не у кого; всё и вся слитно проносится мимо. А кто не спешит, тот, очевидно, пьян, или в бреду – наркотическом либо по болезни, – или, наконец, вроде меня, заблудился, а вероятней всего, и сам не знает, куда ему надо.
Похвалюсь: искомый адрес я могу обнаружить всегда, но для этого мне приходится загодя вызвать в себе состояние отстраненной от всего внешнего деловитости.
Так было и на сей раз.
У входа в метро мне сразу же повезло: едва я спустился вниз, как на платформе два здоровенных латиноамериканских парня в тесных костюмчиках и «свиных пирогах», в точности как были некогда наряжены главные Blues Brothers [75] – сегодня их объемные изображения, собственно, манекены, чучела, почему-то сидят в витрине одного из оптических магазинов на улице Стейнвей, – легко и прекрасно запели Be2same Mucho. А на противоположной платформе хулиганского вида поддатый маленький дед с роскошной старинной гармоникой в перламутре и слоновой кости исполнял с залихватскими джазовыми синкопами «Темную ночь», так что я и не знал, кем же сначала мне стоит заслушаться.
Мне припомнилось еще одно явленное Сашке /Сашкино видение, о котором она поведала мне в одном из наших недавних телефонных разговоров. («…я всё в метро еду – во сне? – нет, как-то так. Еду, еду, смотрю, а названия остановок не могу разобрать, и люди в вагоне тоже какие-то… Какие?.. не знаю я, Колечка. Такие… Я всё стараюсь у них спросить, когда будет моя остановка, а они ничего не отвечают, улыбаются, отворачиваются, делают вид, что не слышат. Я несколько раз выхожу, но вижу, что это не то, понять ничего нельзя, на станциях какие-то оркестрики играют, но всё так… неубранно, что ли, и я опять сажусь в следующий состав, опять спрашиваю – и всё то же самое, молчат, и наконец какая-то бабка мне отвечает: вы правильно едете, только вы рано вышли. И я опять еду-еду-еду… И думаю о том, что́ мы с тобой потеряли. А мы так много потеряли, Колька, что даже и не знаем – сколько, не знаем – что. Я вот, когда училась, на античной литературе всегда сидела и думала: эти несколько имен в хрестоматии – разве это всё, что тогда у них было? Не может быть. Я и плачу от скорби по нашим с тобой неизвестным потерям. Известные я уже сто раз оплакала».