И, помолчав, добавил:
– Такая вот экспедиция.
Я ничего не сказал. И даже не пожалел, что позвонил Петрову.
Пока мы ехали, что-то тяжко перекатывалось в фургоне и прямо по моим мозгам. В конце концов, я не выдержал и, сжимая виски кулаками, спросил, что это там такое.
Петров самодовольно усмехнулся:
– Ах, это? Это я носки стираю. Отличный способ. Мой метод. Беру, значит, шестилитровую бутыль, сую туда все грязные носки, заливаю горячей водой – и пара ложек порошка. Потом закрываю – и в кузов. Она там весь день катается. А вечером – только прополоскать.
– Понятно.
Когда мы остановились, я попросил его отдать мне водку. Он вскрыл бутылку, сделал пару глотков и отдал.
– Осторожнее там, – сказал Петров и уехал.
Я сунул бутылку в карман брюк и пошел к своей машине.
Ну и мутило меня. К тому ж прихватило живот. И дверь… кажется, дверь не запер. Но это даже хорошо. Потому что у меня скулы сводило от тоски. И будь я в лучшей форме, не знаю, может, пустил бы себя в расход или еще чего-нибудь, ухо б отрезал.
Вернуть… Вернуть. Вернуть… Объясниться, прижечь взглядом, облить презрением, заставить каяться, повернуться спиной, замахнуться – и вернуть. Я решительно не мог представить себя без нее. Меня без нее попросту не было. Я привык к ней. Слишком привык. Бездумно, эгоистично. В конце концов, все можно было свести к теме быта, на который, если хорошенько подумать, можно и наплевать. А что там было, да и правда ли, о том лучше помалкивать. А если и было (в смысле – если и если есть ), тогда это Егоров, точно, нет других вариантов. Ни с кем, кроме своего гинеколога, она так много и часто не общалась. А я-то, дубина, и представить не мог.
Во всяком случае, я догадывался, что искать их надо в Крекшине, там у него дача…
Но как – КАК, мать вашу?! – гинеколог может спать со своей пациенткой? Это ж какие мозги извращенца надо иметь?!
Так думалось моей больной, растерянной голове.
Я гнал машину по Волоколамке, сверяясь с картой. Ветер так яростно клокотал в открытых окнах, что возникало опасение, что меня, того и гляди, выдует или снесет в кювет. Но я держался. Надеялся прочистить мозги. Надеялся обрести уверенность, возбудить в себе дух воина. Разозлиться.
Километре на тридцатом я свернул направо и помчался по раздолбанной дороге, то и дело обгоняя всех, кто ехал медленнее меня. Потом у меня из руки выдуло карту, но я не сразу сообразил, что надо бы остановиться и подобрать, а потом было уже поздно. Почему-то меня одолевала идея, что если задержаться хоть на чуток, сбросить скорость, разжать кулак в глотке, то я опоздаю.
Между тем погода испортилась: облака потемнели и сгрудились над землей, начал накрапывать дождь. Я пер по памяти через какие-то села, мосты, развязки, пока не запутался. Никакие названия поселков и деревень больше ни о чем мне не говорили. Пришлось тормознуть возле мужика в кепке, который шагал под дождем злым, уверенным шагом.
– Не подскажете, – крикнул я, – куда тут на Крекшино?
Мужик резко повернулся. В нем было что-то угрожающее. Из кармана торчал металлический инструмент.
– Ты чё? Какое Крекшино? – заорал он, виляя ртом. – Это Камушки!
Его агрессия странным образом дала мне искру, и я тоже заорал:
– А Крекшино где?
– Шта? – проорал он и боком придвинулся к машине.
– Крекшино! – крикнул я, стараясь перекрыть нарастающий шум дождя. Ни души, кроме этого мужика, на улице не было и быть не могло.
– Это Камушки! – с прежним накалом рявкнул он.
– Черт! Я вижу, что это Камушки! Но мне надо Крекшино!
– Крекшино?! – дошло наконец до него. – Вот поле! За ним Крекшино! А тут Камушки!
Слева было поле, за ним лес.
– Спасибо! – крикнул я.
– Шта?!
– Да ничего, блин! Спасибо! – заорал я и стал поднимать стекло.
Мужик откинулся назад и с душой харкнул мне на багажник.
– Да будь ты проклят, ё! – услыхал я, отъезжая.
Уже, пульнуло в башке. Но злоба его каменела во мне и плавилась.
Я пролетел убогую деревушку с парой неприлично роскошных особняков московских нуворишей, мокрый лесок, пустой рынок, потом дорога уводила в сторону от поля. Я развернул машину и помчался обратно, но и тут к полю не сворачивала ни одна дорога, а когда оно закончилось, пошел лес. Тогда я опять развернул машину, метров через двести пересек пустое шоссе, скатился на обочину и погнал напрямую через поле. Назло. Если там и впрямь это чертово Крекшино, то мы его достанем. Обязательно мы его, сволочь такую, достанем.
Машину подбрасывало на кочках, она ревела, как раненый дикий зверь. Я не правил, а удерживал руль, чтобы не вырвался, давил на газ и пел сквозь зубы «Дунайские волны». Потом она ухнула куда-то вниз, я влетел лбом в ветровое стекло. Мы остановились.
Наверное, меня хорошо приложило, раз еще минут сколько-то я пытался завести двигатель и газовать. Потом вылез и влип по колено в грязищу. Передние колеса намертво увязли в размокшей канаве, брюхом машина легла на край, как подбитая машина пехоты на бруствер, задница повисла в воздухе. Дождь лил стеной. Поэтому, должно быть, кровь стекала по лицу незаметно. Сколько-то я ходил вокруг. Потом, немея от белой ярости, открыл багажник, достал оттуда канистру, плеснул в салон, поджег тряпку и бросил внутрь.
Рвануло, когда я дошел до ближайшего стога сена, так что меня обдало последним теплом моего автомобиля. Не знаю зачем, но я вырыл в стоге дыру и забрался в нее, поджав ноги, как в чрево природы-матери, не переставая мычать «Дунайские волны» сквозь туман каких-то смутных бед, неотложных забот и намерений.
Меня разбудили коровы. Они шли мимо, большие и красивые, проплывали, как мудрые, безразличные облака. Было раннее утро. Я промок и закостенел в позе эмбриона. В ней и выкатился наружу из своего дупла. Солнце только проклюнулось между деревьев и окрасило все вокруг спокойной радостью. Я размял руки-ноги и сел в разворошенное сено. Неподалеку чернел остов моей машины.
Подошел пастух, оглядел.
– Пьяный, что ль? – поинтересовался он с участием.
– Нет.
– А чё ж? – улыбнулся пастух и вынул пачку с папиросами.
– Ничего.
– Твоя, что ль? – Он кивнул в сторону машины, закуривая.
Я кивнул.
– Угу, – сказал пастух и задумался. – Дорогая небось?
Я смолчал.
– Хочешь папиросу?
– Нет.
– У нас тут один трактор утопил. Брод спутал. Думал, брод, и попер. Уехал прямо туда, в реку. А когда понял, тогда уже рыба в кабине плавала. А брод, он… эта… в другом месте.
Помолчали.
– Ну, ты иди, – сказал я.
– Ну да, – сказал пастух и пошел дальше.
Я передумал идти в Крекшино. Я решил возвратиться домой.
– Эй! – крикнул я. Пастух остановился. – Куда тут у вас на станцию? В Москву.
– Автобус в Камушках. А электричка напрямки лесом. Там.
– Ага.
– Хочешь, вытянем? – спросил пастух, указывая на машину.
– Не, не надо.
– Ну ладно.
Я поднялся на ноги.
– Слушай, у тебя пожрать есть?
– Только хлеб.
– Продай. – Я вынул бумажник и тут-то и обнаружил, что он абсолютно пуст, даже кредиток не было. Вспомнился старина Петров.
Увидев мои манипуляции, пастух махнул рукой:
– Да не надо. Бери так. – Он протянул кусок хлеба с огурцом в пакете.
– Тогда вот, – обрадовался я, выхватывая из кармана петровскую чекушку, – вот, водку возьми. Она полная, одного глотка не хватает.
Пастух улыбнулся застенчиво:
– Да не пью я.
Такого меня не узнал подслеповатый консьерж. По тому, как расступались передо мной люди в электричке и в метро, можно было судить о моем внешнем виде. Грязный, окровавленный, возможно, пьяный. Честное слово, такого я сам бы себя не узнал, если бы встретил где-нибудь случайно. Прошел бы мимо и порадовался, как все нормальные люди, что такое уж точно мне не грозит и до чего ж хорошо, что это не я… А это был как раз именно я… Ни фига себе.
В последующие несколько дней не произошло ничего такого, о чем бы не лень было вспомнить. Я позвонил в бухгалтерию бывшего моего агентства и услышал то, что ожидал услышать, после чего принял решение больше туда не звонить. На мое резюме, разосланное во все концы света, никто не откликнулся. Никто. Ни одна живая душа… И я разослал опять.
Заблокировал кредитки. Но там не много было. Если было еще, конечно. Хорошо, холодильник был полон и жена оставила деньги. Я рассчитал: мне хватит на пару недель. Ну разумеется, если скромненько, а вовсе без удовольствий – тогда на месяц. Это походило на осаду, когда осажденные не знают, когда все это кончится, и на всякий случай распределяют ресурсы на максимально долгий срок. А потом – либо бой, либо голодная гибель… Но мой случай не был окрашен столь героически.
Я слабовольный. У меня нет отчетливо выраженного характера. Может, именно поэтому мне всегда хватало упорства принимать жизнь такой, какой она была, и с той степенью гибкости, какого требовали обстоятельства. Это не хорошо и не плохо, и мне, в сущности, плевать, хорошо это или плохо и как на это посмотрят люди. Трудно сказать, заметно ли это во мне, но так оно и есть. А если покопаться в себе поглубже, то вряд ли найдется хоть какой-то убедительный довод к тому, чтобы я начал уважать все это, называемое между нами жизнью , заставляющее меня гнуться, как осиновая ветка под спудом дерьма, лишь бы не сломаться. Нет таких доводов. Во всяком случае, для меня их нет.