Помедлив, полковник щелкнул серебряным портсигаром, предложил Андрею папиросу и спросил:
— Вам не надоело в резерве?
— Надоело, товарищ полковник, — признался Андрей.
— На фронт хотите?
— Куда же еще?
— А как вы отнесетесь, если мы вас направим туда, где боев пока нет и хотелось бы, чтобы не было? Я имею в виду Иран.
— Я просил бы откомандировать меня в действующую армию, — сказал Андрей.
Полковник нахмурился.
— Мне вот тоже хотелось бы туда, а я исполняю то, что мне приказано. Извольте и вы, лейтенант Ставров, подчиниться приказу. Завтра вам надлежит выехать в город Тегеран.
Андрею оставалось только подняться и ответить, как положено отвечать в таких случаях:
— Слушаюсь, товарищ полковник…
3
Стояла изнурительная летняя жара, когда Роман Ставров, получив после второго тяжелого ранения десятидневный отпуск и пробыв три дня у Леси в Москве, приехал в только что освобожденную от немцев Огнищанку — навестить родителей. Но вместо приземистого дома на холме, в котором они жили и где размещалась огнищанская амбулатория, чернело пепелище. И вокруг не осталось ни колхозных конюшен, ни коровников, ни деревьев в парке — все было сожжено.
Внизу, в деревне, тоже недоставало многих изб. А главное, людей нигде не было видно — Огнищанка будто вымерла.
Нещадно палило полдневное августовское солнце. Слабый ветерок едва шевелил серую золу на пепелище. Не зная, что ему делать и куда идти, Роман снял вещевой мешок, расстегнул ворот гимнастерки и присел на выжженную солнцем траву, в том месте, где когда-то была калитка, а возле нее — лавочка. Закурил.
Перед ним у подножия холма, как всегда, высился одинокий колодезный журавель. За уцелевшими деревенскими избами желтела перезревшая неубранная пшеница, по ней медлительно проплывали тени редких облаков. Еще дальше темнел с детства знакомый Роману лес. Все это в тот миг показалось ему угнетающе печальным, осиротевшим.
За два года войны Роману не раз приходилось видеть такие вот разоренные, опустевшие деревни, и всякий раз при этом его охватывало одно и то же тяжелое чувство — сплав тоски и гнева. Только здесь, в родной Огнищанке, оно обрело, кажется, еще большую тяжесть. И к нему прибавилось тревожное предчувствие беды, постигшей отца и мать.
Увидев наконец на пустынной деревенской улице женщину с тремя детьми, Роман поднялся, пошел ей навстречу. Еще издали узнал, что это жена Демида Плахотина. Она тоже узнала его, остановилась.
— Здравствуйте, Ганя, — сказал Роман. — Где мои старики? Живы ли они?
Ганя с жалостью смотрела на него, потом опустила глаза и заговорила упавшим голосом:
— На кладбище твои родители, Рома. Постреляли их немцы. Средь бела дня убили. А вместе с ними казнили безногого Илью Длугача и его жену Лизавету. Нашлась тут одна сволочь, Спирька Барлаш. Может, знаешь? На хуторе Костин Кут жил. С фронта Спирька сбежал и стал немцам служить. Он и донес, что отец и мать твои укрывали раненого комиссара. И Длугача он же выдал. Аккурат на Первое мая заявились в Огнищанку гестаповцы, поволокли их всех на кладбище и постреляли.
Склонив голову набок и прищурив левый глаз — так он делал всегда, когда был взволнован или обозлен чем-нибудь, — Роман спросил:
— Там и похоронены?
— Там, — вздохнула Ганя. — Все четверо в одной яме. Рядом с могилой деда вашего Данилы.
Ломая спичку за спичкой, Роман стал закуривать, продолжая расспрашивать Ганю:
— А этот самый… как его, Спирька? Где он?
— Спирька свое получил, — сказала Ганя. — Ночью его подстерегли в Казенном лесу и удавили вожжами…
Трое Ганиных детей — двое мальчишек и девчонка — глаз не сводили с Романа: любовались его орденами и медалями, пряжкой на поясе, портупеей. А сама Ганя, измученная и постаревшая, почему-то вся сосредоточилась на темных от пыли подтеках пота, избороздивших худую шею Романа и горбоносое его лицо.
— Пойду могилу проведаю, — сказал Роман.
Ганя кивнула согласно:
— Иди проведай. Потом заходи ко мне. Я нагрею воды, искупаешься с дороги. Какой ни на есть обед сготовлю…
— Спасибо, Ганя, приду, — пообещал Роман.
На кладбище он пробыл долго. Сняв пилотку, постоял у бурого с примесью желтоватой глины могильного бугра, потрогал ржавое железное кольцо на дедовском надгробном кресте. Затем прилег в тени плакучей ивы, подложив под голову туго набитый вещевой мешок.
В гущине кладбищенских деревьев басовито жужжали шмели. Где-то лениво тенькала синица. За прудом, высоко в небе, распластав недвижные крылья, парил коршун.
Отсюда хорошо был виден склон северного холма, на котором когда-то Роман вместе с братом Андреем стерег отцовскую бахчу. Казенный лес, куда они не раз водили в ночное лошадей, и дорога, которой увозили в школу сперва Андрея, а потом и его, Романа. Сейчас он печально смотрел на все это и вспоминал то отца, то мать, то обоих их вместе. Закрыв глаза, с пронзительной ясностью представил, как поздней осенью отец пахал неудобное, трудное поле. Вот он шагает по борозде, крепко ухватившись за ручки плуга. От натуги слегка подгибаются колени. Покрикивает на взмыленных коней, от которых остро пахнет потом. Позади отца деловито хлопочут грачи и вороны. А над ним, высоко-высоко, — острый угол отлетающих на юг журавлей… Вон и мать появилась с корзинкой в руках — принесла отцу обед и полную тыкву со свежей колодезной водой. Отец выпрягает наморенных коней, мать расстилает на земле чистую холстинку, расставляет посуду, режет хлеб. Они садятся друг против друга и, пока отец обедает, говорят о чем-то своем…
Печальные воспоминания Романа прервал детский голос. Старший Ганин мальчишка раздвинул кусты терновника и затараторил, отдуваясь:
— Дядя, вас мамка кличет обедать. Она сварила кондер и картошки нажарила. А я нашел на огороде совсем спелый арбуз. Красный и сладкий. Его вороны чуток подклевали, но это ничего.
— Пойдем, друг, — сказал, поднимаясь, Роман. — Тебя как звать-то?
— Юркой меня зовут, — сообщил мальчишка и счел нужным добавить: — Мой батя тоже на войне был, только убили его немцы… В похоронке написано — смертью героя погиб…
В чистой Ганиной горнице Роман не задержался: выслушал ее неторопливый рассказ о том, сколько и каких бед испытали огнищане при немцах, неохотно похлебал жидкий кондер и собрался уходить, предварительно выложив на стол из своего вещевого мешка консервы, сахар, крупу — все, что вез отцу и матери.
— Оставьте это себе, Ганя, — сказал он, прощаясь.
От Огнищанки до железнодорожной станции Роман шел пешком. Дорога петляла лесом, взбегала на взлобки заросших кустарником холмов, пересекала унылые поля, забитые бурьяном. И по обе ее стороны бесконечной чередой тянулись удручающие следы войны: глубокие бомбовые воронки, начавшие уже осыпаться окопы с глинистыми брустверами, тронутые ржавчиной остовы грузовиков, разбитые пушки, позеленевшие снарядные гильзы.
А в лесу, как всегда, беспечно перекликались синицы, настороженно стрекотали бессменные стражи птичьего царства сороки, мирно шелестели вязы и клены. Птицам, зверям и деревьям не было дела до того, что творили на земле люди…
Уже на станции Роман решил возвратиться в Москву и провести остаток отпуска с женой и маленькой дочкой. Леся не ждала столь скорого его возвращения. Вид Романа испугал ее.
— Что случилось? — спросила она, бледнея.
Опустив на пол пустой вещевой мешок, Роман сел на стул и стал рассказывать.
За день до окончания отпуска Романа возвратился из Америки дядя Александр. Но они даже поговорить как следует не смогли: Александр Данилович все время был занят в Наркомате иностранных дел.
Пасмурным сентябрьским днем Леся проводила мужа на Киевский вокзал. Москва ликовала — по вечерам здесь гремели победные салюты. Пять советских фронтов — Центральный, Воронежский, Степной, Юго-Западный и Южный — гнали оккупантов к Днепру, заканчивали освобождение Левобережной Украины и Донбасса.
На третьи сутки капитан Роман Ставров доложил командиру о своем прибытии и принял командование батальоном. Батальон располагался в большом приднепровском селе. После боев на Курской дуге в нем осталось всего две сотни бойцов, и теперь в село ежедневно прибывало пополнение — главным образом необстрелянные молодые парни с территории, только что освобожденной от немцев. Лишь изредка среди них можно было увидеть выписавшихся из госпиталей опытных фронтовиков. Это беспокоило Романа. Он требовал от командиров рот неустанного внимания к новобранцам, с тем чтобы научить их всем премудростям, необходимым на войне.