Я без устали следил за удивительным черным человеком и никак не мог понять, как он это делает.
Но вот он сам остановил на мне темный взгляд колдуна.
— Подойди поближе.
Я подошел.
Он, прицелившись, щелкнул ножницами, как бы одним взмахом вырезая меня.
— Повернись в профиль!
— У меня нет денег, — сказал я.
— А раз нет денег, чего же ты стоишь?
— Я интересуюсь.
— Иди, иди, интересуйся в другом месте!
В другом месте за маленьким столиком сидел длинноволосый человек в бархатной кофте, с бантом и определял по почерку характер. Люди писали несколько бездумных, бездушных, глупых слов, писали одним взмахом, не прерывая, летя по бумаге или осторожно выписывая, вычерчивая каждую букву в отдельности, округляя ее, заканчивая до последней закорючки, ухаживая за нею и любуясь ею, точно продавали на сторону. Потом ждали, с трепетом ждали приговора, — что у них великий, твердый, трагический характер, невероятная, единственная в мире судьба.
Я протиснулся вперед.
— Алло, мальчик, пиши. — И он подставил мне белую глянцевую карточку. — Вы сейчас посмотрите и узнаете кошмарную судьбу мальчика.
— А можно бесплатно? — спросил я.
— Ты что, мальчик, смеешься?
— Нет.
— Ну, так, наверно, плакать хочешь?
И я шел дальше.
— Сбейте собачек, почтенные! — умолял хозяин тира, протягивая ружье.
Я остановился.
— А ты зачем тут трешься?
— Ни за чем.
— Я знаю, как ни за чем. Тут люди по мишеням стреляют, а ты по карманам стреляешь?
— Неправда.
— Правда или неправда, уходи, или я из тебя мишень сделаю.
В один из таких летних бродячих дней со мною случилась беда.
Было ярко, солнечно. На улице шумела демонстрация. Рабочие с кошелками, в которых лежали инструменты, студенты с книгами, строители в прозодежде, заляпанной известкой, и я вместе с ними шел под плакатами: «Пусть там, где пролилась кровь товарища Войкова, вырастут красные цветы революции!» Надо мной качался Чемберлен с большой челюстью и моноклем в глазу. Он дергался на нитке и все время терял монокль, этот веселый Чемберлен, смешная кукла нашего детства, смешная фигура мирового империализма, которому скоро-скоро конец, так скоро, что и неизвестно, успеем ли мы к тому времени взять в руки винтовку. Я сжимал кулак и вместе со всеми кричал:
— Трудовым полтинником по Чемберлену!
Я и не заметил, как наступили сумерки и зажглись огни. Отшумела демонстрация, а я все бродил по улицам, разглядывая витрины и читая вывески.
Пестрая, всегда какая-то особенно шумная, отчаянная, запальчивая толпа у цирка, и слышно, как музыка играет «На сопках Маньчжурии».
А вокруг на афишах летит на тачанке с пулеметом «Батько Кныш», глядит на нас «Аэлита» в марсианских очках, лукаво, с далеко идущими целями благословляет ксендз из картины «Крест и маузер».
— «Южанка»! «Южанка»!.. Шоколад «Песнь о вещем Олеге»!..
Это было бесовское племя уличных торговцев и разносчиков, с рассвета до глубокой ночи наполнявшее городские улицы звонкими протяжными криками.
Кучерявые, смуглые, черные от солнца и пыли, и светловолосые, и рыжие, в разноцветных тюбетейках, в сандалиях или босиком, с фанерными лотками на бронзовой груди, толпой носятся со свистом, гиком, зазывными криками.
Завидев покупателя или только похожего на покупателя, в шляпе, панамке, соломенном бриле или даже, бывало, в котелке, — тотчас же, как стая собачонок, окружает действительного или мнимого покупателя.
— Нюхайте, гражданин, лучшие, самые лучшие, от Мессаксуди!
А другие оттирают их и расхваливают ирис, тянучки, маковники; на глазах у покупателя берут в рот маковник, сосут, пробуют зубами и обкусанный показывают, какой он крепости, первый сорт! Высший класс! Экстра!
И когда тихо, когда никого нет и только свистит на углу далеко милиционер, они, поставив свои фанерные лотки на землю, играют в расшибаловку.
Когда я останавливался возле них, они с подозрением оглядывали меня.
— Ты тут что-нибудь уронил?
Они тут же предлагали сыграть в «очко», «железку», в «шестьдесят шесть», во что угодно, лишь бы на кону был гривенник. А когда я отказывался, вызывали на кулачки и обещали подсветить оба глаза.
…Как прекрасен был город в самоцветной игре огней, весь в громе движения, в праздничной карусели!
Ты идешь, влекомый толпою, и никто не видит тебя, никому ты не нужен, никому не интересен. А ты весь бурлишь, влюблен в эту улицу, в толпу, в шум, в сверкание.
И это каждый вечер. И это будет еще много, много раз…
Я вышел к Пролетарскому саду, где был «Вечер огней» — огненные портреты вождей революции, огненные карикатуры на Бриана и Кулиджа. Звуки оркестра сливались с гудками пароходов там, внизу, во тьме Днепра, за Цепным мостом. Я бродил и бродил среди бенгальских огней, среди шипящих, брызгающих искрами в траве «лягушек», среди огненных мельниц, машущих в небе оранжевыми крыльями. В этом сказочном мире не было места дяде Эмилю, и я забыл о нем.
Лишь поздней ночью, когда погасли огни, я очутился на трамвайной «колбасе», на первом попавшемся трамвае, на диком, пустом трамвае, который мчался, трезвоня, не по своему маршруту и все время куда-то поворачивал, вдруг останавливался, вагоновожатый выходил и переводил стрелку, и трамвай снова мчался изо всех сил темными длинными неизвестными улицами.
Стоп!
Посреди ночной улицы, меж темных домов, под шумящими каштанами, при дымном свете фонарей колдуют над рельсами, жужжит синее пламя и бьют молотом.
Но вот кто-то махнул фонарем: путь свободен.
Я снова на трамвайной «колбасе» и машу рукой, прощаясь, унося в душе запах железного дыма, видение рабочих фонарей посреди ночного города.
Когда я пришел домой, двери были открыты и квартира гудела. Никто не спал.
— Вот он, молокосос.
Сбежались из всех комнат.
Дядя Эмиль долго смотрел на меня, медленно закипал и начинал горячиться.
— Я тебе говорил? Что я тебе говорил? — Он ударил себя в грудь. — Что она тебе говорила? — Он сделал жест в сторону жены, похожей на кадку. — Что они тебе говорили? — Жест в сторону маленьких, черных, кучерявых, испуганно глядящих на меня мальчиков. — Что все тебе говорят? — Всеохватывающий жест, обнимающий весь земной шар.
Я молчал.
— Ну, а теперь скажи, где ты был?
— Ездил на трамвае.
— На каком трамвае?
Они все смотрели на меня как на сумасшедшего.
— На трамвае — в парк.
— А зачем тебе парк?
— Так, — сказал я, видя, что не могу им объяснить, зачем и почему я ездил ночью в парк, не могу рассказать обо всем, что видел и чувствовал: и эти ночные фонари на рельсах, и трамваи, стоящие железной чередой во всю длину улицы, и вспыхивающий свет, и грохот железа там, в трамвайных мастерских…
— Ты что, из ряда вон выходящий? — сказал дядя Эмиль. — Он из ряда вон выходящий? — спросил он у жены, похожей на кадку. — Он, наверно, из ряда вон выходящий! — обратился он к кучерявым маленьким Эмилям, глядевшим на меня круглыми, удивленными птичьими глазами. — А может, ты уже воруешь? — спросил дядя Эмиль подозрительно, и я увидел в руках его ремень.
— Не трогайте меня, — сказал я, отскочив в сторону.
— А что ты за принц такой, что тебя нельзя трогать? — говорил дядя Эмиль, приближаясь с ремнем.
— Лучше не трогайте меня! — кричал я.
— А что ты за барон такой? — говорил он, загоняя меня в угол и замахиваясь ремнем.
Я почувствовал одновременно боль и ожог. Он схватил меня сильными, жесткими, твердыми, с вздувшимися синими жилами руками, затолкал мою голову между коленями и зажал как в тисках.
— Ну, так что? Будешь воровать по ночам? — спросил откуда-то издалека медленно доходящий, затухающий голос, и ремень снова ожег меня.
— Воровать! Воровать!
И так мне стало больно, обидно, стыдно, душно, такая злоба и ненависть охватили меня, что я на мгновение почувствовал себя собакой и зубами ухватил его за ногу.
Он тотчас отпустил меня, и я выпал из его колен на пол. А он стал хлестать меня ремнем по плечам, по голове, по лицу.
— Я из тебя выбью характер!..
— Хватит! Хватит! — кричали вокруг.
Они стали оттаскивать его от меня, а он неистово хлестал по воздуху и кричал:
— Выбью!.. Выбью!..
Я убежал.
И не помню, как очутился там, наверху, в парке над Днепром.
Я лег на скамейку под липами, долго смотрел в небо, на звезды. Я видел, как они лучились, разгорались, я видел, как они двигались, менялись местами, играли в прятки. Звездный свод, отраженный в реке, куда-то двигался к краю ночи вместе с городом.
Я проснулся от яркого солнца, и свиста птиц, и дальнего, на Днепре, пароходного гудка.
7. Гарри Пиль и Бестер Китон