— Дал бы квасу-то, Михаил Корнилыч. Небось из погреба квасок-то, а?
— А то. Испей, сделай милость. Вот этим я тебя попотчеваю: со льда, — Ржанов угодливо налил в кружку из запотевшего кувшина пенистого квасу, выдержанного на хмелевых шишках. — Дерет?
— Нервный я теперча — все нутро опалил мне Федот Кадушкин. И сколько я от него издевательств разных перенес! Вот что меня теперь дерет.
И Яков рассказал о своей встрече с Кадушкиным.
— Федот — жадовин известный, — поддержал Ржанов, завертывая в мокрый половик кувшин с квасом.
— Может, одолжишь пудик, Михаил Корнилыч. Ведь пить-есть надо. Мать и все такое…
— Нет, Яша, я. — не Кадушкин. Я вот кто! — Ржанов показал прорванные штаны на коленях и сзади. — На-ко вот, и делай свои общественные дела. — Ржанов переметнул из своей телеги себе на плечо полмешка муки, которую вез на болтушку коням, и отнес на завалинку дома Умнова. — Бери знай. Только мешок опосля принеси. Мы, Яша, Ржановы, завсегда уважали власти.
После щедрости Ржанова Яков Умнов еще более невзлюбил Федота Кадушкина, который также легко мог бы дать и хлеба, и солонины, но отказал, и отказал не по жадности, а вырядить хотел место в Совете. «Ай хитер, — злился Яков Назарыч. — Ай хитер, да у нас его номер не пройдет».
Но кланяться перед хлебными мужиками Якову Назарычу не пришлось: его вызвали на совещание в округ по поводу кредитов для бедняцких хозяйств. Самому Умнову наново положили небольшой, правда, должностной оклад и выдали из синей диагонали брюки галифе, с кожаными нашлепками на коленях и сзади, называемыми леями, и хромовую, с вытертыми локтями и разношенными петлями куртку.
После совещания председатели Советов ходили по отделам и выслушивали наставления. Особое впечатление оставил у Якова Умнова зав. загототделом Борис Юрьевич Мошкин, мужчина смуглый, поджарый, губы истончены и по зубам в обтяжку. Под носом наежились небольшие усики. Сам росту мал, но порывист, легкие кулачки в постоянном ходу.
— Сядь, товарищ, — напористо пригласил Мошкин Умнова и сам сел на свое место боком. Локоть положил на стол, начал пристукивать кулаком почти под каждое слово: — Так. Так. Значит, ко мне пришел хлебный угол? Устойное. Устойное. Богатое село. Страсть богатое. Страсть богатое. В контакте надо работать нам. Как думаешь, председатель? А?
— Как лучше, Борис Юрьевич.
— А как оно, лучше-то, знаешь? Вот то-то и оно. Перво-наперво, — Мошкин постучал по столу, — перво-наперво — это заготовки хлеба. То, что тут говорили на совещании, не обязательно помнить. Главное, для чего живет деревня, — это сдача хлеба. Хлеб, хлеб и еще раз хлеб. Направлять и оценивать всю твою деятельность буду только я, заготовитель. По всем вопросам — ко мне. Жалобы — ко мне. Запросы, обиды, успехи — опять ко мне. — Мошкин ударил кулаком по столу и умолк, настрожил свой острый глаз на Умнова. Умнов тоже глядел ясно и твердо, потому что речь Мошкина понравилась ему прямотой и четкостью.
— Вижу, понимаешь меня. Я таких людей ценю и расположен. Да. — Мошкин живенько повернулся грудью к Умнову и приналег на стол, доверительно понизил тон: — Хлеба надо много, товарищ Умнов: для городов, армии, экспорта.
— Хлеб каждому надобен, Борис Юрьевич. Да где взять?
— Молодец, товарищ, я ждал этого вопроса. Ждал. Ждал. Вы прошлым годом коммуну создавали?
— Без меня было дело, Борис Юрьевич. Собирали. Да что толку — ни семян, ни тягла.
— А у кого лошаденка, тот не пошел?
— Само собой.
— И не пойдет, потому как он — середняк, и кулацкое тепло его манит к себе.
— Манит, Борис Юрьевич. Манит. Какой выскребся из нищеты, тот и к зажиточным. Так и вьется возле них.
— Голова председатель: верные понятия имеешь. Середняк и кулак — одного поля ягода — во, — Мошкин поднял над столом кулак и, видимо, так крепко сжал его, что кожа на острых косточках побелела. — Середняк и живный мужик в один клубок смотаны. И против них вам нужна не нищая коммуна. Не коммуна, повторяю, а союз деревенской бедноты. Вы, бедняки, на селе единственный союзник рабочему классу и главный хозяин. Что надо, то и взяли. Понял?
— Не шибко, Борис Юрьевич.
— Поймешь, когда хлеб потребуем. Всеми фибрами. Союз бедноты вам во как нужен, чтобы Совет держать чистым, бедняцким. Кулачье небось лезет к власти-то?
— Слабинку дай — затопчут. Есть у нас такой, Кадушкин, хлеба мне, мяса сулил за место в Совете.
— Подкуп?
— Как хошь понимай.
— Да как он смел, шкура?
— Сын у него в Красной Армии.
— Сын? Да еще в Красной Армии? Но вы-то, Совет, куда глядите? — Мошкин стукнул обоими кулаками. — А в часть вы сообщили, что он есть чужой элемент по социальному происхождению? Лучше я о тебе думал, председатель. Лучше.
— Можно и сообщить, Борис Юрьевич.
— И еще, поди, есть такие?
— Да один вроде.
— Ой, гляди, председатель. Ой, гляди. Этот кулацкий сынок что-нибудь там вытворит — ты в ответе. Я первый спуску не дам тебе. Это так и знай. И вообще вижу, некрепко ты заявил о себе, а ты — власть. Не больно, видать, требователен, коль мяском соблазняют, а?
— Больше не будет.
— Крепче бери каждого, у кого есть зажиток и хлеб. Угрозы, ссоры, драки — ничего не бойся. Драка — так драка. Давай и драку. Мы не из трусливых. Туго будет, помогу. В ночь, в полночь — милости прошу. Сам не сумею помочь — газету призовем. А теперь давай, — Мошкин встал, в широком жесте поднял руку, ударил в открытую ладонь Умнова. — Следить за тобой стану. На добром деле замечу и выделю. Давай следующего.
«Ай, голова — этот Мошкин, — восторгался Умнов заготовителем. — Вот бы кого в Устойное-то. К этому с мяском-не сунешься. Отбриет. Ведь прямо как по-писаному все рассудил: что надо, то и взял, потому власть. И насчет Харитона Кадушкина. Сидим, помалкиваем. А какое имеем право?»
Борис Юрьевич Мошкин своим напором и энергией оказал на Умнова такое сильное влияние, что Умнов совсем бессознательно постриг волосы так же, как у заготовителя, под первый номер, и отпустил недеревенские, нуждающиеся в повседневном уходе усики. Словом, домой вернулся новый человек, опрятный, строго праздничный, с новыми жестами, неосознанно взятыми у заготовителя.
Секретарь Совета Валентина Строкова, оглядев посуровевшего председателя, назвала его по имени-отчеству, и вся передовая беднота стала навеличивать его — Яков Назарыч. А Яков Назарыч вдруг перестал наведываться в потребиловку, где мужики пили крепкую настойку, приготовленную на тальниковом корье с непонятным названием «Дюппел-кюмель», после которого питки вываливались из казенки кумелем да перевертышем.
Затем он после некоторого колебания за гербовой печатью и своей подписью послал письмо в полковую школу, где служил Харитон Кадушкин. Послал да за делами и забыл о нем. А через месяц с небольшим Харитон Кадушкин сам объявился в Устойном.
Яков Назарыч выбрасывал в окно из цветочных горшков мокрые, разбухшие окурки, насованные мужиками, когда вошел Харитон.
— Здравствуй, Яков Назарыч. Не помешал?
— Проходи. С чем пришел? Слышал, с отцом не поладил? Ушел даже? Совсем или попугать? Небось раздела станешь требовать? С этим и пришел небось?
Харитон снял фуражку, большой ладонью пригладил еще не отросшие волосы, присел к столу на гнутый расшатанный стул.
— Раздел, Яков Назарыч, он ни к чему мне.
— Забавно говоришь. Из дому ушел, а раздела не надо. Нет, ты раздела потребуй. По всем правилам и раскошелим твоего родителя.
— Земельный надел только прошу — вот за тем и пришел.
— А пахать на Дуньке?
— У Аркани лошади.
— Вона как. Значит, весь совсем в Аркашкины руки.
— Да уж так.
Яков Назарыч вдруг повеселел, захлопал гибкой кистью по столу:
— Нет, ты требуй. Требуй. И со всей подвижной и неподвижной собственностью — в коммуну. В союз бедноты мы тебя не возьмем, а в коммуну подумаем.
— Миром батя из хозяйства перегоревшего гвоздя не даст, а через суд или с вашей помощью не хочу брать.
— Да ты, чудак-человек, не судись, не рядись, а возьми у него молотилку да пару лошадей — и в коммуну. Прогремишь на весь округ. Прогремишь.
— Я без грому хочу. Тихо, ладно, честным трудом. А с молотилкой я в зажиточные попаду — ведь вы их в коммуну не берете. С этим железом я чужой среди вас буду.
— Отдашь коммуне, так какой же чужой-то. Свой будешь, пролетариатом. Свой. Свой. — Яков в хорошем настроении любил приговаривать слово к слову.
— Пустой разговор ведем, Яков Назарыч. Я сказал, что отца трогать не стану и в коммуну пока не пойду. У Егора Сиротки семь ртов — зачем я должен на него батрачить и хлебать с ним из одного артельного котла. Будут колхозы — другое дело. Там как на производстве, что заработал, то и получил.
— Значит, пока хочешь сидеть промежду двух сиденьев — от кулака ушел и к коммуне не пришел. Кто же ты есть такой теперь?