это была мать Пискаревского. Она мне бросила в лицо:
— Изверг!
Я подхватил ее под руку и увел в соседнюю комнату.
Никто, кроме меня, не видел, что произошло.
Меня мутило от всего этого. Я подошел к Нимфочке и схватил ее за руку. Но, пьяная, она всегда сопротивляется и упорствует.
Пришлось ее увести насильно. Ну их к чертовой бабушке! И надо же было так влипнуть! Сгоряча я повез Нимфочку прямо на вокзал и посадил в поезд; на билет, слава богу, хватило. На прощание шлепнул ее, как девчонку, чтобы не устраивала веселые гастроли и чтобы знала, что к чему.
Очнулся поздно, в половине десятого. Живо сбросил одеяло. Но теперь спеши не спеши, прогул налицо.
Надо же было так нализаться!
Я не питал никаких иллюзий: мне несдобровать. За прогулы у нас по головке не гладят.
С похмелья страшно болела голова.
«Кажется, я навеки распрощался с Нимфочкой…»
Как ни странно, эта мысль не огорчила.
Минутой позже я вздохнул.
«Теперь и Айбику мне не видать как собственных ушей!»
Но эта мысль меня совсем не обрадовала, прямо скажу.
Весь день я провалялся в постели, стыдно все-таки появляться перед людьми с похмельной рожей. Амантаев еще не вернулся из Уфы — и то утешение.
Сначала решил разыскать Валентина и переговорить с ним откровенно с глазу на глаз. Но передумал, не пошел. Еще не хватало: вымаливать снисхождение!
На следующий день поднялся с зарей, наспех перекусил и бегом на комбинат.
В этот час на улицах, кроме запоздалых влюбленных, никого не встретишь.
Но, к своему великому удивлению, на трамвайной остановке я встретил — кого бы вы думали? — самого Седова! «Пожалел в такую рань будить шофера, вот и притащился на остановку», — решил я.
Чудак, конечно. Большой начальник должен пользоваться своими суверенными правами. Во всяком случае, я не одобрил его поведения.
До самого управления мы с ним ехали в одном вагоне — какая мне честь!
Не успел я, однако, войти в цех, как нос к носу столкнулся с Валентином. По наивности своей я все-таки надеялся, что комсорг не станет поднимать шума. Но не на такого напал.
— Я тебя без всякого промедления переправлю к Задней Улице, — пригрозил он. — Ты еще ни разу не вел с ним нежного разговора? Что же, придется тебе испытать это счастье.
Я уже слышал, что «нежный разговор» — это что-то вроде елейной проповеди. До предела нудная процедура. Катук, например, говорит: «Лучше бы он ругался или ударил сплеча — только не это выматывание души».
— Так и выложил комсоргу всю правду? — спросил меня Барабан, насупившись.
— Не люблю увиливать и врать, не приучен.
— Чистоплюй! Кому это нужно?
— Мне. Всем. И оставь ты меня в покое!
Отвернулся и ушел. Еще не хватало, чтобы Барабан плюнул мне в душу. Все-таки у меня есть кое-какие принципы.
Валентин решил сделать себе большую карьеру. Это даже слепому видно. Вот и старается себя показать. Выслуживается, одним словом.
Ну его к дьяволу!
Не скрою, не люблю я таких типов. Из таких к старости лет вызревают ханжи и демагоги.
Уж настолько беспощаден Валентин к человеческим слабостям, что частенько сам себя наказывает выговором. В этом я твердо убежден.
«…Тебе, Катерина Анисимовна, русским языком сказано, и ты вникай. Можешь ты на один час позабыть о моем существовании? Нет меня в конторе! Я вышел! Я заболел! Поняла? И существую только для этого Хайдара Аюдарова. Одним словом, товарищ чертежница, посиди тут спокойно. Ну вот, хорошо.
Мы с тобой одни, Аюдаров. Нас двоих более чем достаточно для нежного разговора.
Ты помнишь, Аюдаров, как я тебя встретил? Встретил очень красиво: «Из тебя рабочий человек не получится! — сказал я тебе. — Но турист получится». И правильно сказал. Красиво сказал.
В то время ты был на четыре месяца моложе. Я — тоже. Что же изменилось с тех пор? Цех избирает тебя в редколлегию стенной газеты, а ты не пишешь и не рисуешь. Тебе поручают провести шахматный турнир — ты отлыниваешь.
И наши собрания не посещаешь. Значит, школу коммунизма игнорируешь? Почему не ходишь? Сам не знаешь? Почему не пишешь в стенную газету? Тоже сам не знаешь?
Мы хотели обмыть тебя, почистить, отутюжить. Сделать из тебя если и не настоящего, то, во всяком случае, порядочного человека! Доделать то, что не успела сделать жизнь, чего не сумели сделать отец и мать.
Ты говоришь, отца нет? Но ты его помнишь, слышал о нем? Отец был токарем? Токари — отличные люди. Среди них почти все ударники… Не знаешь, был ли он ударником? А я знаю: наверняка был. Рабочий человек — лучший человек в мире. Аристократия земного шара! Токарь не может не быть ударником.
А потом, говоришь, он стал летчиком? Значит, летал выше всех и быстрее всех. Ты не знаешь, хорошо ли он летал? А я знаю! Летчики — лучшие люди в мире. Аристократия неба! Советский летчик не может не летать выше всех и быстрее всех.
Сын рабочего и летчика! Завидую тебе, Хайдар Аюдаров. Не горжусь, а завидую. Это не одно и то же.
Восемнадцать лет — завидный возраст. Умный возраст. И глупый. Покойный Гораций говорил: наглость — спутник молодости. Почему я вспомнил о Горации?
Потому что я говорю с тобой, а ты смотришь в окно. А там на башенном кране работает красивая девушка. Не на нее смотришь? Пусть будет так, значит, я ошибся. Запомним: на красивую девушку ты не смотришь, тебе больше нравится смотреть на своего начальника цеха!
Ты думаешь, что ты один на белом свете? И у меня одна забота — вести с тобой нежный разговор? Если так думаешь, то ошибаешься. Нет, у меня не одна эта забота.
Что мне делать, если фланцы компрессоров пропускают газ? И где сейчас достать три бульдозера для очистки территории цеха?
Я кончаю, Аюдаров.
Ты прогулял один день. Если бы цех уже работал на полном ходу — быть бы тебе в приказе или пришлось бы отвечать перед судом чести.
Один прогул может быть причиной большого взрыва и смерти сотен людей. Один день химика — сотня дней обычного смертного.
Я заканчиваю. Лучше быть клювом цыпленка, чем задом коровы. Ты понимаешь, что такое клюв и что такое зад?
Катя, я вернулся к очередной работе… Я — в цехе! Я существую для всех. Давай сюда телефон! Здравствуй, Катерина Анисимовна! До свидания, Аюдаров».
Задняя Улица упрекал меня не