до станции километра три, и все степью, степью… Снег под ногами похрустывает, первый в нынешнем году снег. Ветром тянет, привычным поутру. Телеграфные столбы, что выстроились вдоль проселка, гудят уныло.
У Баирки лицо скучное, прячет руки в карманы курмушки, поеживается. Догадываюсь, пальцы у него закоченели, предлагаю свои вареги. Баирка мнется, но потом натягивает их на длинные, с острыми казанками пальцы, говорит:
— Бабка Батуиха обещалась связать вареги. Уже, поди, вяжет. Надо сходить на озеро, изловить ей ондатру. Все не задарма. Не люблю, когда задарма.
На станции тихо, нелюдно, из окошка кассирша выглядывает, лицо у нее круглое, розовощекое. Спрашиваю, подойдя к окошку: «Поезд скоро будет? Иль выбился из расписанья и уже прошел?..» Смеется кассирша, лицо у нее делается и вовсе как мяч, так и хочется потрогать… «Нет, мальчик, еще не выбился…»
Недолго ждем поезда. Прибывает на станцию, длинный, вагон к вагону, скрипит буферами.
— А я машинистом буду, когда вырасту, — глядя восторженными глазами на железнодорожный состав, говорит Баирка. — Всю землю изъезжу…
Три минуты стоит поезд на станции. Ждем… Тетка вылезает из вагона, конопатая, широкая в кости, мешок через плечо перекинут, в руках — сумка… Ловит ртом воздух. Тяжело!.. А вон еще кто-то выходит из вагона, сухонький, с чемоданом в руке, козырьком прикладывает, руку к глазам, высматривает что-то… И больше — никого.
— Не приехал…
Становится грустно. Сажусь на край платформы, болтаю ногами, лениво наблюдая за тем сухоньким старичком… Почему его никто не встречает? А старичок меж тем все ближе, ближе… Останавливается около меня, опускает чемодан на землю, говорит с недоумением:
— Катюхи нету… Куда она, зараза, подевалась? Может, телеграмму не получила?..
Молчу.
— Иди, дед, своей дорогой, — говорит Баирка. — Не мешай человеку. Пускай посидит на солнце. Погреется.
— На солнце? Погреется?.. — удивляется старичок, Хохочет: — Ну и ловок, бестия! Почти как я в молодости!.. — Бородка у него козлиным хвостиком, подрагивает.
Баирка с интересом смотрит на старичка, начинает выспрашивать: а что у тебя было да как?.. Мне не по душе эти выспрашиванья, но что я могу поделать с Баиркой? Он такой… любит почесать языком, правда, не без пути…
Старичок, ни слова не говоря, протягивает Баирке чемодан:
— Пойдем-ка в тепло, на станцию…
Баирка подхватывает чемодан, подталкивает меня в спину.
На станции ни души, разве что изредка из окошка выглянет розовощекая голова-мяч. Устраиваемся в углу, на лавке… Старичок снимает вареги, хлопает ладонью об ладонь, тянет беззубым ртом воздух, со вниманием оглядывая неуютную — лавки да обшарпанные стены, — зато теплую станционную нежиль.
— Ишь, натоплено! Хорошо!.. Бывает, что и печки нету. Тогда плохо. — Берет из Баиркиных рук чемодан, ставит себе на колени, раскрывает, долго роется в нем, отыскивает мешочек чуть побольше отцовского кисета, перетянутый серым шнурком, развязывает, дает нам по горсти леденцов.
Баирка благодарит старичка, со старанием заглядывая в его белесые, будто слинявшие глаза.
— Чую, отец не балует, — улыбается старичок.
— Отец у меня в бегах, — весело говорит Баирка.
— Избаловался народ, — вздыхает старичок. — Но опять же, если подумать, — такую войну выиграли!.. Вот и хочется каждому пожить в свое удовольствие. Все ищут, пытаются поймать за хвост птицу счастья. Но чаще не там ищут. Я тоже в молодости много чего хотел… Однажды через любовь на цыган вышел. Мечтал коня заиметь, чтоб как ветер… А кто больше цыган смыслит в конях?.. Ну, стало быть, подкатываю к ихнему старшинке: так, мол, и так, Пронька я Карнаухов, с Мамыреки, ходил в золотоношах, да надоело, теперь с вами хочу жить. А еще, говорю, у меня, как у всякого нормального человека, есть мечта. Но мечта особенная. Желаю заиметь такого коня, чтоб летать на нем по округе пулею и чтоб мужики смотрели на меня с завистью: а Пронька-то Карнаухов-то…
Я гляжу на старичка, и леденцы сыплются из ладони.
— Пронька?.. Дед Пронька?..
— А-га, — морщась, оттого, видать, что перебивают, говорит старичок. — Дед Пронька… Прокопий, значит… Прокопий Силантьевич… — Всматривается в меня: — А ты чей будешь-то? Уж не Катюхин ли сынок?
Я вяло киваю головой. Мне не нравится, что дед Пронька вовсе не здоровущий, не то что дядя Алексей… «Вот тебе и карнауховская порода. Подкачал дед Пронька!»
— Мать честная! — восклицает дед Пронька, прижимая меня к груди. От его шубы пахнет репейником, конским потом. Я пытаюсь вырваться, но это не удается: руки у него теплые, сильные. Потом дед Пронька проворно закрывает чемодан, и мы выходим со станции.
— А дальше-то что было?.. — спрашивает Баирка.
— Дальше-то?.. — дед Пронька передает мне чемодан, чуть замедляет шаг, глаза у него делаются маленькие, грустные. — Старшинка-то цыганов был ловок и хитер… Видит, удалой парень ему попался, доволен… Стал брать на дело: нынче у одного купчины уведем из-под носа тройку, завтра у другого… Я ничего не имел против, «иквизиция» уже тогда сидела во мне как гвоздь. — С трудом доходит до меня, что «иквизиция» в устах деда Проньки означает вовсе не инквизицию, о которой я уже наслышан, а другое… — Да-а, кони были на загляденье, — продолжает дед Пронька. — Но старшинка все: чу-вы-ля, плохой скакун, значит, не для такого молодца, как ты. Мы поищем другого, получше… А тут гражданская началась, казаков привалило в округу, офицерья… И все верхами. Ладные попадались скакуны, ноги — струнки… Будь посноровистее, и выйдет тебе конь, чтоб как ветер… Но день ото дня труднее стало уводить лошадей у беляков. Одно и удерживало: наше дело правое… — Дед Пронька смущенно прокашлялся: — Вру маленько. Я позже понял, что наше дело правое, а тогда… кто их разберет — красные там, белые, зеленые, еще какие-то… Но старшинка цыганов, тот знал. Смышленый был. Да однажды попался, ловкость ему изменила. Уводил коня с-под полковника, степью пошел, наметом, вдруг встречь ему — казаки… Надо было жать прямо на них, авось удастся проскочить, ведь в руке у него револьвер, а казаки не любят, когда идут на них грудью… Только старшинка вдруг натянул повод, замедлил бег коня, замялся. И — все… Порубали старшинку. Я долго не мог прийти в себя. Надумал было бросить это дело с конями, но там деваха одна была, в таборе, глаза большие, черные, так и горят, а волосы аж по самое… ну, по самое это… — Дед Пронька спохватывается, ударяет себя варегой по голове. Я смотрю на него с ехидцей, кое о чем догадываюсь:
— А где была в ту пору бабка Христинья?
Дед Пронька отводит глаза, не отвечает. Потом смеется:
— Ах, шельма, весь в меня!..
Я с ног до головы оглядываю деда Проньку, не соглашаюсь:
— Я сам по себе…