дивизия, — и он повернулся к Васе Гусак-Гусакову, потеряв интерес ко мне, к моему отцу и, очевидно, к 175-й.
— Торгау, Цоссен, Бранденбург, — в задумчивости повторял Реми́га.
Ненавистные немецкие слова, однако, в его устах прозвучали подобно мелодии старинного вальса, записанной выпуклыми закорючками и загогулинами на железной пластинке музыкального ящика, который принадлежал до войны моей бабушке.
— Торга-ау, Цо-осс-енн, Бра-а-ан-ден-бу-ург…
— Скоро капитуляция! Скоро капитуляция! — засмеялся Гайдебура.
Мы зашумели, заспорили — когда? Когда — скоро? Послезавтра? Через месяц? И что потом? И как это без войны? Вот тебе и — «Ирэ документе, биттэ!». Вот тебе и «Персональ аусвайс!». Это вам не выкидывать десант в Голосеево и громить несчастное ополчение, набранное из инженеров, слесарей и адвокатов. Это вам не Лукьяновка, не Соломенка, не Печерск. Это вам не Бабий Яр. Это вам не летний бирхауз «У старой липы» на Трухановом острове, с запотевшими крюгелями. Это — Сан-Суси и больше наших не проси! Блистательный памятник архитектуры кнобельсдорфовского рококо.
«Ахтунг, ахтунг!» — раздался рубленный на части голос.
Отбивая подошвой шаг, он, голос, грубо, как ландскнехт, промаршировал ко мне из недр «Телефункена», который в середине июля сорок первого Дранишникова размозжила угольным утюгом, чтоб и случайно не наткнуться на вражескую пропаганду.
«Слушайте передачу немецкого радио», — докатилось из бездонного, заляпанного кровью детства.
Опять пронзительно взвизгнули флейты с поцарапанной пластинки, которую я подобрал в подвале разрушенного дома Гинзбурга, и — осеклись. Промчалось дуновение тишины. Я отпрянул от окна, сел на доски в углу и зажмурился. Вижу — валяюсь под солнцем в лопухах, у забора пионерлагеря «Но пасаран!». В небе пророкотал истребитель, сверкнув никелевой плоскостью. И снова безмятежное жаркое спокойствие. Ничего нет и никогда не было. Ни бомбежки под Харьковом, ни железного ведра с ампутированными конечностями, ни свежестесанных сучковатых гробов, ни сгнившего белья на месте массового расстрела жителей, ни голодных скитаний по задворкам среднеазиатского города, мягко струящегося перед глазами от изнуряющей — сумасшедшей — жары.
Ничего не было.
Тишина ледяным крылом овеяла лоб. Больше нас не погонят тысячами по десять в ряд. Я так решил — и баста!
Шампанское белыми шипучими волнами выплескивалось через края стаканов.
— За нашу победу! — сказал тихо Реми́га. — Прозит!
И доктор Отто тоже выпил, щелкнув каблуками. Собственно говоря, мы — в Берлине, и война, конечно, практически окончена.
— За победу!
Голова завертелась от нескольких глотков шампанского. Как хорошо, как славно! Мы праздновали по-настоящему, по-взрослому, мы праздновали свою победу.
64
А как война начиналась лично для меня? Потом уж привык, но в первое время — зловещее, ухающее ощущение грядущих перемен не отпускало ни днем ни ночью. Что теперь будет? И какой путь еще предстоит пройти — пережить известие о смерти близких, бежать из родного города, наконец увидеть самому смерть людей… И только через много месяцев стать вместе со взрослыми на нижнюю ступеньку крутой и длинной лестницы, которая вела к триумфу.
В семь тридцать двадцать второго я, Роберт и Сашка Сверчков шли от Бессарабки с букетом пионов поздравить в день рождения Ираиду Петровну Новосельцеву, нашу заведующую уголком живой природы. Парень в отглаженной коробящейся сорочке, вышитой зеленым и красным полтавским крестом, сидящий под оградой, через которую мы собирались перелезть, чтобы сократить дорогу к школе, пробубнил, оттягивая маску противогаза:
— Тут заборонено — учбова тривога. Ось через прохiдний дв!р встигнете по Короленко, та квiти заховайте. Тривога, а ви провокацiю вчинили. Ану геть звiдсiля!
— Тикаем! — крикнул Сашка. — Никакая это не тревога, а война. Самая настоящая. Вчера с Бессарабки сеструха на хвосте принесла: немцы не сегодня-завтра нападут.
Огибая застрявший на повороте трамвай, в сторону Цепного моста промчалось шесть кремовых карет «скорой помощи» с жирными красными крестами на боку. Клаксоны выли волнисто и тоскливо: вой-на-аа! вой-на-аа! В сознании навечно замер подскок колес по булыжнику. Оперный оцепила милиция, и Короленко перекрыли. На квартиру к Новосельцевой не проникнешь. Мы — чтоб не устраивать провокацию — спрятали в кустах кровавые, с почти черными лепестками цветы, купленные за громадную — в десять рублей — сумму и, не сговариваясь о будущей встрече, разошлись по домам.
Очень все просто началось, необыкновенно просто.
Отца военкомат сразу направил в учебный лагерь на Сырец, и несколько дней наша семья находилась в полной растерянности — ни слуху ни духу о нем, а затем вдобавок из Москвы привезли письмо с печальным известием. Дядя — папин близнец — погиб во время случайной, кажется единственной в своем роде, бомбежки. Взрывной волной ему размозжило голову о трубу на крыше дома в Кожевниках, близ Павелецкого вокзала. Дядя — человек смирный, за свою жизнь никого пальцем не тронул. Здоровье он имел не крепкое, не такое, как брат, — в молодости задира и драчун. Дядя родился на двадцать минут позже. От службы в армии его освободили задолго до войны. Дядя носил профессорские очки в никелированной круглой оправе. Серые глаза навыкате под толстыми стеклами выглядели преувеличенными. В остальном дядя был копией моего отца — матовая кожа, пепельные вьющиеся волосы, прямой, с еле заметной горбинкой — римский — нос, — только чуть утонченной — изысканной — копией.
В сорок шестом одна женщина, которая любила дядю в студенческие годы, встретила моего отца в вестибюле гостиницы «Гранд-отель» и с безумным возгласом шатнулась к нему:
— Ты жив?!
Лицо отца посерело, как небо после заката солнца. Он неловко поддержал моментально увядшее тело незнакомки.
— Ты жив, ты жив, ты жив! — бормотала та в беспамятстве.
Из кучки военных и командировочных, привыкших ко всяким сценам, посоветовали:
— Влейте, майор, три звездочки…
Вот как дядя походил на отца. Как две монеты, которые по воскресеньям я заталкивал в копилку, как два колеса автомобиля, как две капли воды.
Дочитав письмо, мама рухнула на диван. Тетя намочила полотенце под краном и водрузила его на мамин лоб. Тетя — ее родная сестра — считалась сильной и мужественной. Недаром в чулане хранились лыжи и велосипед, а над дверным проемом столовой болтались спортивные кольца. Тетя свободно делала «жабку». Известие, однако, потрясло и ее. Для них ужасным ударом явилась смерть близнеца — именно близнеца. Умер двойник, человек со знакомым обликом. Теперь смерть бесцеремонно ворвалась в Нашу Семью и стала возможной для всех нас, — вероятной, почти ощутимой.
— Боже мой, — воскликнула, очнувшись, мама, — зачем Ксения отпустила его на крышу?!
— Ты рассуждаешь нелепо! — ответила укоризненно тетя. — Весь народ поднялся на защиту отечества. Я уважаю Ксению.
— Какой кошмар, — грустно проронила мама. — Горе нам, если Осоавиахим или как там — ПВХО