Ближайший к нему — Мезенцев, низенький, совсем округлился, имел щеголеватое брюшко и стал еще нахальнее, чем прежде. Черноухий Пицкус мыл в канаве длинные волосатые свои ноги. Памвоша Лясных, коренастый и весь цвета мутной воды, лежал на спине, крепко и уверенно дыша объемистой грудью, а над ним Милитон Колесников, облысевший, с огромными розовыми кулаками, раскачивал забор и кого-то в щелку натравливал. Сережа Мезенцев раскладывал на четыре доли котомку Вавилова. Все четверо тоже узнали Вавилова. И лишь один Памвоша Лясных вздобрел было, улыбнулся, но Колесников повел кулаком, и Памвоша уставился в небо.
— Изъездили тебя, рыжий, — протянул Мезенцев, — до того изъездили, что стоишь ты вот и думаешь: моя, мол, котомка или не моя, мои, мол, подштанники или чужие. Ты за десять сажень от нас был, а Пицкус уже про твою душу наушничал нам… Верно, Вавилов?
Вавилов видел, что спорить бесполезно, а пока бежишь за милицией, мошенники убегут. С. П. Мезенцев уже разделил поровну котомку Вавилова, уже добросовестно вздохнул, удовлетворенный, и сказал: «Берите», — но П. Лясных лениво выразил желание разделить выкраденное на пять частей, и Вавилов понял, что этим предложением, если оно покажется им чем-то смешным, он войдет в круг мошенников. Колесников рассмеялся, за ним рассмеялись и другие. Вавилову было стыдно, но он вместо возмущения тоже рассмеялся. С. П. Мезенцев разделил котомку на пять частей, и Вавилову досталась эмалированная кружка, полотенце и мыло в костяной мыльнице. С. П. Мезенцев провозгласил пискливо:
— Будешь ты, Вавилов, с нами наслаждаться и доводить тех, кто в сапогах, у кого две кожи на ногах, — до лыка.
— Оттого, что мы думаем, — затверженным басом протянул Колесников.
— Оттого, что Памвоша Лясных у нас так перетерт, что получился из него лед: и в реке не тонет, и в огне не бывает, и не пылает… — прервал его С. П. Мезенцев. — Был он мелиоратором, был он и оратором, а стали все, одним словом, безработные. Был, скажем, Пицкус голкипером, потому он нас подле забора остановил, на футбол смотреть.
— 8 и 0. Вбили кремлевцам, — сказал Пицкус, выкидывая из канавы ноги. — Пошли, ребята, будет кудесничать, Сережка. У тебя какая специальность, Вавилов?
С. П. Мезенцев закричал во весь голос:
— Дурак не без идеологии, умный не без специальности, не мешай Вавилову соображать, Пицкус. Ты, Вавилов, не беспокойся, мы тебя воровать не позовем, теперь мы такое слово не любим употреблять, теперь — бухгалтерия, и, если удалось, — архив и амба!.. — Он посмотрел, как Колесников кинул пуда в четыре камень и как ударили брызги и как лягушка испуганно понеслась вдоль канавы: — Ты не удивляйся, Вавилов, он раз пить захотел, а кругом жара, и было это, кажись, в Астрахани…
Опять заученным басом и, видимо, наслаждаясь шутками Мезенцева, Колесников тупо проговорил:
— В Оренбурге!
— Совершенно верно, в Оренбурге, Вавилов. Да, была жарища и воды нету, а идем мы по тракту. И плывет, понимаешь, над землей туча, Вавилов, так Колесников берет камень, оборачивает вокруг него пинжак и кидает в тучу. Падает камень обратно, и весь, понимаешь, в воде. И напились, и пинжак прохладный, а ты говоришь — бога нету… Пицкус в тех местах, благодаря своим ногам, сайгаков пас и подгонял их под выстрелы охотящихся комиссаров, а я для тех комиссаров — жалко мне было ихней скуки — из-под курицы, при общем наблюдении, яйца выкрадывал. Памвоша Лясных, добрейшая душа, водолюб, жалко ему смотреть, как Колесников через каждую версту пинжак кидает в тучи, износиться может пинжак, — и понюхал Лясных песчаную землю, стукнул пальцем и говорит: «Здесь вода», и ткни ногой Пицкус — и ударила вода, Вавилов! Всю ночь мы плакали от такой высокой специальности и после этого пошли на службу в Мануфактуры. В случае чего, он, Лясных, знаменитый мелиоратор, может для нас Волгу отвести, и мы оставшейся рыбой будем питаться.
Над забором прыгал футбольный мяч и слышались хриплые свистки. Вавилов устал от пискливых воплей С. П. Мезенцева. И Мезенцеву противен Вавилов, он ему рассказывал про друзей, издеваясь, со сплевываньями, с противными взвизгиваниями, но тяжелее всего Вавилову было понимать то, что самая важная их профессия скрывается ими и лучше бы Вавилову уйти сейчас, а он не мог. Он подошел к щели, в которую смотрел Пицкус. Пицкус освободил щель ласково, и Вавилову стала обидна эта ласковость, Пицкусу при дележе достался вавиловский револьвер, дрянной «бульдог», к которому Вавилов привык и держал при себе только потому, что было десятка два патронов. Пицкус, по-видимому, боялся, как бы Вавилов не донес. Последний мяч взметнулся, кремлевцы-игроки, по большей части крючники, вышли из ворот, они шли раскачиваясь мимо канавы. Мезенцев, отбегая от Вавилова, задорно закончил:
— Меня не обкрадут, Вавилов!
— Меня не обгонишь, Вавилов, — сказал Пицкус.
Лясных по-прежнему смотрел в небо, но и он отозвался заученно:
— Меня не утопишь!
Колесников с хохотом закричал:
— А меня попробуй кто осилить. Я с зимы здесь кулачную стенку вожу. Я через весь СССР на кулаках прошел!.. У меня!..
С. П. Мезенцев прервал его:
— Ты тянешь, Колесников, а все, Вавилов, происходит потому, что мы над этим думаем. Мы — четверо думающих, вникни!..
Белобрысый крючник крикнул Колесникову:
— Здоров, свояк, кто это еще с вами?
С. П. Мезенцев быстро и пискливо отозвался:
— Вавилов, наш приемыш! Вавилов у нас как месяц: идет лесом — не треснет, идет плесом — не плеснет, а в общем и целом ён хлызда и слякоть!..
IV
Тарантас въехал на мост. Гурий вздрогнул: позади себя он услышал пронзительный визг. Гурий обернулся. Пухлая девушка любовно несла веселого, плывущего в воздухе ножками поросенка. И. П. Лопта сказал презрительно: «Совнаркомово постановление, а «пять-петров», пять братьев-пролетариев три дома себе электрифицировали в Мануфактурах, четвертый сруб сбили, пятый зимой собираются и, кроме того, породистые животные, чтобы налогом не обкладывали». Отец Евангел вздохнул: «Действительно, знаменитые люди, персонализировались до отказа». Под мостом плыли плоты, а рядом по-прежнему стоял среди разбираемых плотов нелепый, похожий на баржу, старинный пароходишко «Полярное сияние». «И капитан Тизенгаузен жив?» — «Живой». Против парохода, на валу, чайная «Собеседник». За прилавком видна счастливая туша А. Щеглихи. Плотовщики пили чай, мухи носились над столами. Несколько приветствий послышалось из чайной. Кто-то вышел на крыльцо, пристально посмотрел на Гурия. Тарантас кружил по откосу, медленно взбираясь к розовым, пряничным стенам Кремля. Разъехались с курьером у исполкома. Курьер мчался в архиерейском ландо. И. П. Лопта посмотрел на сына с гордой укоризной, наверное, думая: «И ты мог бы ехать, неудавшийся епископ». Белая глыба собора Петра Митрополита мелькнула в воротах. Умиление тронуло сердце Гурия. Несмотря на усиленную работу, привычку к молитве, несмотря на редкие книги и поучительные собеседования наставников, — он сильно тосковал по Кремлю. И отец его и дьякон Евангел, видимо, поняли его волнение. Коня остановили у ворот. Гурий вылез. Ветхий протоиерей Устин ждал его в прохладе ворот. Протоиерей прослезился, обнял его, он был по-прежнему простодушен и по-прежнему не понимал обычных и всем ясных событий. Он спросил: «Управлять епархией будете, Гурий?» И ему тоже Гурий ответил, что не рукоположен. Тогда протоиерей спросил то, что выспрашивал у всех приезжих, с которыми его допускали говорить: «Скажите, Гурий, вот вы человек ученый и существовали в столицах, неужели же так-таки все правительство в бога не верит: или же есть часть, хотя бы и скрывающая свои верования?» Гурий ответил: «Все правительство без бога». И протоиерей повторил так же, как он и повторял всем: «Истинно, чудес нашей жизни, как солнце, никому не обойти, не объехать!..» Протоиерей уже чувствовал усталость и был весьма благодарен, что Гурий проводил его до дому. Возвращаясь, Гурий зашел в собор Петра Митрополита. Он приложился к раке великого ужгинского строителя епископа Петра, сына Григория. То чувство, которое Гурий называл про себя «Он со мной» и которое он потерял на несколько часов, когда подъезжал к Ужге и ехал с отцом в тарантасе, — вновь заняло все его сердце. Он ощущал трепетное спокойствие и сознание того, что все поступки, которые он совершает, правильны и угодны тому, которого он называл «им». Гурию хотелось видеть Агафью в ее замечательном преображении. Он слабо помнил ее: постоянное впечатление грязи и угрюмости сопутствовало ей. Ее часто били. Она ездила одна в ночное и почти одна вела хозяйство. Всегда она ходила в громадных стоптанных сапогах и в стеженном, запачканном и много латанном пиджаке.
Между собором Петра Митрополита и домом И. П. Лопты лежал отличный лоптинский сад из молодых, уже в революцию насаженных деревьев. Гурий не стал выходить на площадь, а перелез через изгородь и прошел к большому каменному дому, тоже недавно отремонтированному. На ступеньках крыльца он увидел Агафью. Она была в старинном бархатном платье с высокой талией и длинным подолом. Она, должно быть, ждала Гурия. Она стояла прямо и гордо, так, как будто видела под собой свой рост. Все в ней было удивительно сильно и нежно, и особенно нежно было ее лицо. Понимая, видимо, изъян своих несколько крупных ушей, она крепко зачесала на них волосы цвета поспевающей ржи. Какое надо иметь смирение и самообладание, чтобы хранить так долго свою красоту! Малоподвижное и вспыльчивое тело Домники Григорьевны показалось в дверях. Рассказывали, что в молодости они с Иваном Петровичем часов по десять кричали друг на друга, ссорясь, а теперь привыкли, только махнут рукой, плюнут — и разойдутся. Она увидела Гурия и закричала Агафье: «Куда смотришь? Куда?»