— Это край русский, русский, русский!
Все молчали.
— Русский, да-с!..
Потом пошевелил губами, пробуя сказанное слово на вкус, и, определив, что это именно то, что он хотел сказать, повторил:
— Да-с!
И пошел в сапогах-дудочках к дому мелкими, осторожными шажками. А вслед за ним, ковыляя на криво расставленных ногах, тяжело неся паучью, железного цвета морду, шел бульдог.
Господин Бибиков пригласил для встречи генерала свою благородную тетю с вечно обиженным птичьим лицом, в шляпе, на которой рос целый смородиновый куст, и трех ее дочерей, тоже с обиженными птичьими лицами, в шляпах, на которых росли только маленькие веточки с двумя смородинками, и трех их кавалеров в соломенных канотье, но уже не с птичьими, а с овечьими лицами.
Все они стояли у забора, вытянув лица в одну ниточку, и, когда проходил генерал, улыбались.
Генерал взглянул на их улыбки и сердито-кашляюще сказал:
— К черту! К черту! К черту!
И бульдог, услышав это, тоже брехнул: «К черту!»
Люди долго не расходились и всё чего-то ждали. И действительно, вскоре начались звонки, топот, возгласы, похожие на команду. Появился столетний солдат и пронес фаянсовый, с ушками ночной горшок. У всех вытянулись лица. А у трех дочерей покраснели уши. А у трех кавалеров отвисли челюсти.
Больше ничего не случилось. И все разошлись.
О том, что у нас на постое деникинский генерал, скоро узнала вся улица, а через проходные дворы — и соседние улицы, и все другие улицы, так что через полчаса резник, живший на противоположном конце города, прислал закапанного куриной кровью мальчика узнать: «Настоящий генерал?»
Котя подставил толстую, жирную спину свою, Микитка забрался на нее, как на тумбу, и поглядел в окно.
— Чего там?
— Кушают, — сообщил Микитка.
— А что кушают? — спросил Котя.
— Чичас, — ответил Микитка.
— Ну, что?
— Чичас!
— Ну! — требовал Котя.
— Манку кушают, — ответил Микитка.
— Ну да… манку, — заныл Котя. — Обманываешь!
— Сявка буду, манку ест.
Глаза у него были круглые, он сам ничего не понимал.
Я тоже взобрался на Котину спину, — она, как платформа, выдерживала двоих.
Генерал, повязанный салфеткой, ложечкой размазывал по тарелке манную кашу и, как птичка, клевал, а иногда, не донеся ложечки до рта, задумывался и так сидел несколько минут.
…Сразу оглохла веселая, шумная, привычная жизнь дома. Теперь по утрам уже не было слышно, как сильными, свободными ударами выбивают подушки и одеяла, как гремят на кухне сковородами и раздувают голенищем самовар, как весело звенят чашки за столом, певуче говорит на кухне молочница, гремя своими бидонами, и, почуяв молочко, жалко, надрываясь, мяукает кот; как кухарка Лукерья кричит на водовоза, когда он сильными холодными речными руками водяного вдруг обнимет ее и влепит горячий поцелуй бородатого влюбленного, и как водовоз отбрехивается сиплым, грубым, раскатистым смехом. Милый, бесконечно дорогой, понятный всем людям на свете, на всю жизнь памятный мир родного дома.
Теперь в доме говорили только шепотом. И ни один звук не нарушал тишины. В клетке жила канарейка. По утрам она чистила свои желтые перышки и пела восходящему солнцу. И за эту робкую песенку, которая в первый же день разбудила генерала, ее отдали коту Терентию, и он оставил от канарейки и ее песенки одни желтые перышки.
Этот сухой козявочный старичок как бы вобрал в себя весь воздух, и стало трудно дышать.
Улицу перед домом покрыли соломой. Бывало, раньше по мостовой проедет ночной извозчик и будто увозит за собой дом и всю улицу; пройдет мимо пешеход — узнаешь подбитые гвоздями сапоги пожарника или шлепанцы нищего старика; или вдруг кто-то тихо подойдет к окну — это дождь. А теперь жили в муфте.
Столетний солдат с серыми баками, как домовой, неслышно скитался по комнатам. Половицы не скрипели, двери не визжали, и никто не слышал, как солдат вдруг подойдет и скажет над самым ухом: «Тэк-с!» И те, к кому он подошел, старались по лицу угадать, слышал ли он, о чем они шептались. Но от старости или хитрости у столетнего солдата всегда было такое лицо, будто он знает о вас больше, чем знаете вы сами.
Однажды меня послали к генералу с порошками.
В ночном колпаке, прикрыв глаза, генерал сидел, обложенный подушками, в кресле, а бульдог, тоже прикрыв глаза, лежал у его ног. И до того они были похожи друг на друга, что казались братьями, один из которых злым волшебником превращен в пса.
Долго простоял я, пока генерал и бульдог подняли на меня глаза.
Генерал смотрел куда-то вдаль, поверх меня. Губы его шевелились, он что-то сам себе рассказывал — долгое, нелепое… И по ходу рассказа он улыбался, хихикал, вдруг подмигивал и удивленно подымал замерзшие свои брови, а потом подымал еще и плечико, поеживался, с удовольствием потирал ручки, хмыкал, сердился, топал ножкой. Из горла вырывались отрывистые, булькающие слова. Дряблые щечки его дрогнули, и он скрипуче, визгливо расхохотался — точно проехала таратайка.
Мне стало страшно. Я оглянулся: что его рассмешило?
Но то, что его рассмешило, было, наверное, очень далеко.
Я подошел ближе. Остекленевший взгляд его остановился на мне. Я продолжал стоять, раскрыв рот. Наконец он меня увидел. Согнув палец, он подозвал меня, мучительно складывая свое старое, печеное личико в улыбку. Ему пришлось морщить лоб, даже двигать ушами и одалживать кожу из-за ушей, чтобы состроить эту маленькую, склеенную из кусочков кислую улыбочку.
— Тебя как зовут, мальчик? — спросил он и подставил мне костяной рожок.
Я прокричал в рожок свое имя.
— Да-да, — произнес он, кивая головой. Но глаза его уже были далеко. Улыбочка не могла долго удержаться на его лице, она все время расстраивалась, и наконец ее место заступило сонно-равнодушное, задубелое, погруженное в свои горести и болезни, в свою застарелую злость выражение.
Но вот он снова увидел меня, снова в глазах его замелькал мальчик. И он опять подставил рожок:
— Тебя как зовут, мальчик?
Я вторично прокричал в рожок свое имя.
— А-а… Хорошо, — одобрил он, снова опускаясь куда-то на дно. И потом все повторилось сначала: он подставил рожок и спросил:
— Так как тебя зовут, мальчик?
11. «Будущее принадлежит нам!»
В тот ранний час, когда мальчики, еще заспанные, выбегают на улицу, торопясь принять участие во всех происшествиях, обнаружилось новое и необычное: на фонарных столбах белеют прокламации.
Лиловые в бледном свете утра, они напечатаны каким-то слабеньким, водянистым, как под копирку, еле различимым шрифтом, и в одном месте буквы разбегаются, а в другом, наоборот, сбиваются в кучу, словно очень торопились выйти в свет и не успели занять свои места.
Гудит толпа, и я протискиваюсь и тоже читаю: «Будущее принадлежит нам!»
Слова поражают своей громадностью, неохватностью.
И этот сумрак, эти тени утра, и таинственность, и недозволенность поспешных лиловых букв, и мятежный гул, и говор толпы, и поразительное «Будущее принадлежит нам!» — будоражат и сладко-тревожно сжимают сердце в ожидании каких-то удивительных, все переворачивающих событий.
— Раз-да-а-йсь! — набегает, тяжело топоча сапожищами, Бульба со свистящей, хрипящей одышкой и страшными усищами.
Большим кухонным ножом он соскабливает прокламацию, но лиловые буквы все-таки остаются, проступают. И он трет их, как теркой, и все-таки еще долго-долго на заборе после дождя проглядывают разбежавшиеся в разные стороны буквы — лиловенькие, слабенькие, но такие устойчивые и упрямые.
Появляется Микитка с лотком на груди, маленький, в тюбетейке, в стукалках, сплетенных из веревок, и в широчайших клешных штанах из грубой мешковины.
В это бурное время Микитка перепробовал уйму профессий. Он ходил со стекольщиком и кричал: «Вставляем оконца!» Потом завел ящик с никелированным звонком, приглашающим прохожих почистить ботинки. Но сейчас дома стоят с побитыми окнами, вместо стекол в них подушки, и люди уже давно не обращают внимания на свои штиблеты. И Микитка завел лоток из фанеры и стал торговать папиросами, потому что даже в самое опасное время люди не перестают курить.
— Ух! — кричу я. — Видел, Микитка?
— Да, видел, — равнодушно отвечает Микитка.
— Их, наверное, ночью расклеивали? — говорит Котя.
— А кто его знает, — отвечает Микитка, глядя в небо.
А в это время, как всегда, находятся мальчики, которые сами видели — своими глазами, пусть лопнут их глаза, если они этого не видели, — как какой-то дядя с бомбой у пояса ездил на фаэтоне, останавливал фаэтон у столбов и расклеивал прокламации.
— «Будущее принадлежит нам!» Там было написано: «Будущее принадлежит нам!» А что это значит?