На крыльце под солнцем в роскошной позе, лениво прикрыв глаза, дремал известный на улице толстый, розоватый бибиковский кот Терентий с завитыми усами.
Когда солнце, не зная, что под его лучами в это время греется Терентий, следуя по предначертанному пути, передвигалось на несколько градусов и на Терентия вдруг надвигалась тень и его охватывал холод, будто с него содрали теплую пушистую золотую шубу и накинули холодный темный капюшон, он неохотно открывал глаза и переходил на солнечное пятно, недовольно мурлыча: «Ходи еще за тобой».
Он жил у Бибикова очень хорошо. Каждый день получал сметану, а день, когда ему давали сливки вместо сметаны, считал несчастнейшим днем своей жизни и ходил мрачный и фыркал и крал сметану у лавочника. Но и после этого у него был такой высокомерный вид, что, когда они стояли рядом, можно было подумать, что скорее лавочник украл сметану у кота, чем кот у лавочника.
И вот этот вороватый Терентий, когда я поднялся на крыльцо, проснулся, искоса взглянул на меня: «Ты кто же?» — и тут же поплелся за мной.
Длинный коридор был как дорога в другой город. Дверь открылась с музыкой, и я очутился в голубой комнате, где стояло и висело столько зеркал, что комната сразу наполнилась мальчиками.
Я взял под козырек, и все мальчики тоже взяли под козырек, как на параде.
Двери раскрывались сами собой, будто впереди меня шел ветер. Открылось десять комнат: синих, зеленых, красных, таких больших, что в них, казалось, были сады, распевали птицы и даже протекали реки.
Я шел по коврам. Привыкший к грохоту извозчиков, я никогда и не думал, что на свете есть подобная тишина. Вокруг молчаливо стояли в зеленых кадках деревья с длинными листьями. Я был в выдуманном и приснившемся мне лесу.
Перед одной из комнат я остановился и долго топтался на пороге, боясь придавить плюшевых белочек, вышитых на ковре. В этой комнате стояла огромная, под балдахином, кровать, закрытая занавесом, по которому летали на острых черных крыльях демоны с красными глазами.
Под звездным балдахином дремал Котя с глазированными орехами в руках.
Котя — щекастый, толстогубый мальчик с такими яркими палевыми веснушками, что после встречи с ним долго ходишь с ощущением веснушек на лице. Говорят, младенцем он был совсем беленький, весь в ямочках: и на щеках, и на подбородке, и на локтях, и на коленях ямочки. И все, кто его видел, от удовольствия щипали его, затем целовали и говорили: это вырастет певец и красавец. И разве только сам Вельзевул знал, что вырастет просто Котя.
В годы, когда другие мальчики уже гоняют по улице обруч, прыгают через канавы и пускают змея, Котю еще носили на руках, и он так привык к этому, что, когда ему уже сшили длинные брюки и даже подарили цепочку от часов, он все еще канючил: «Котя хочет на ручки».
И бабушка, утирая Коте вечно пузырящийся нос, говорила ему:
— А-а, а ты у нас приличный, а ты у нас деликатный, а у тебя сопли не бегут. Вот!
— А трубочисты здесь, бабушка, не пройдут? — спрашивал Котя.
— А ты чего — боишься?
— А пускай трубочисты здесь не ходят, потому что они грязные.
И бабушка всплескивала руками:
— Вот ты какой у нас умный! Вот ты какой у нас философ!
Всем, кто приходил в дом, предлагали:
— Ну, спросите, спросите его!
Гости уже заранее знали, в чем дело, и спрашивали:
— А как тебя, мальчик, зовут?
— Конечно, Котя.
— А сколько тебе лет?
Котя, надувшись, молчал.
— Скажи, деточка. Разве ты забыл? — говорила бабушка.
Котя продолжал молчать.
— Скажи: Коте пять лет, — учила бабушка.
— Коте пять лет, — хмуро повторял он.
— Смотри, молодец! — удивлялся гость.
— Ну, спросите его дальше, — умоляла бабушка. — Спросите, кем он хочет быть.
— Наверное, извозчиком, — говорил гость.
— Нет, извозчиком он раньше хотел быть.
— Кем же ты сейчас хочешь быть?
— Пожарником, — отвечал Котя.
— Ай-ай-ай, — говорил гость. — И ты не боишься?
— Нет, — храбро отвечал Котя, — не боюсь.
Но вот он, наконец, сошел на зыбкую, качающуюся землю и неуклюже затопал своими толстыми ножками.
Со всех сторон внимательно следили за каждым его шагом, и только он подходил к калитке, — «Котя, не смей!»; только он собирался подпрыгнуть, — «Котя, ты сломаешь шею!» Из его рук вырывали ведерко с песком, точно это было толченое стекло, — «Ну, кинь, кинь!»
И весь день на улице только и слышалось: «Котя! Котя!» То Котя провалился в яму с гашеной известью и его вели белого как привидение. То он попал в крапиву и визжал так, словно его облили кипятком.
Все мальчики бегали под светлым солнечным дождем, а Коте кричали из окна: «Котя, запахнись, Котя, ты вспотел, ты ужасно вспотел!»
А зимой Котя был в косолапых ботах, в шубе и башлыке, как медведь. Его водили за ручку, и он оставлял огромные следы на снегу. И только он хотел что-то сказать, — «Не открывай рот на морозе! У тебя гланды!»
И всюду его водили за ручку. Даже в ту будку, что на задворках. Коте нравилось там сидеть, а бабушка кричала:
— Котя, ты еще там? Ау!
— Ау, — лениво откликался Котя.
Вот этот Котя сейчас открыл глаза, увидел крупные золотые звезды над головой и улыбнулся, но вдруг заметил меня:
— Ты как попал сюда?
Кот с завитыми усами фыркнул на меня.
— У нас даже кот ученый, — сказал Котя и, погладив кота, шепнул ему в ухо: — Дважды два?
Кот, прежде чем ответить, снова фыркнул на меня и сказал: «Мяу-мяу, мяу-мяу!»
— Вот видишь, — обрадовался Котя, — а ты не знаешь.
— Кис, кис, кис! — сказал я коту.
Но ученый кот напружинил усы и с великим удивлением поглядел на меня: «Это я тебе скажу: кис, кис, кис, а не ты мне».
В зеленоватом свете аквариума, путаясь среди красных водорослей и цветов, похожих на звезды, беззвучно беседуя о чем-то своем, золотом, недосягаемом, шныряла стайка золотых рыбок.
Котя кинул им хлебные крошки. И золотые рыбки, которые могут подарить хрустальный дворец, сбивая друг друга, как нищие, кинулись на хлебные крошки.
И хотя Котя знал, что это не те золотые рыбки, которые все могут, а те золотые рыбки, которые ничего не могут, он все-таки не хотел, чтобы я с ними разговаривал: вдруг среди них затесалась и настоящая золотая рыбка?
— Молчи! — сказал Котя. — Они все равно тебя не послушаются. К ним надо обращаться по-латински. — И он забормотал: — Финис, ляпис, турнис…
И рыбки, и без того сонные, совсем заснули среди красных водорослей и цветов, похожих на звезды.
— Что ты им сказал? — спросил я Котю.
— Я их заколдовал и не расколдую, пока день не поменяется с ночью.
В это время пробили часы. Из них выскочила кукушка, взглянула на меня и, не веря глазам своим, спряталась в свой домик. Через секунду она снова выскочила и посмотрела: не исчез ли я? Но, увидев меня и в двенадцатый раз, захлопнула свой домик и заснула.
У Коти, как это было принято в те времена в богатых и уважающих себя семьях, была своя ученическая комната, посредине которой стояла настоящая парта, только не черная и не коричневая, а снежно-белая, словно для мороженого. А над ней висела картина «Остров мертвых» — синяя ива и вокруг синие черепа.
Котя сел за парту под «Островом мертвых», раскрыл тетрадь, посмотрел в потолок, вдруг плюнул на стенку, стараясь попасть в «Остров мертвых», поболтал ногами, поиграл с кошкой.
Наконец он взял ручку, попробовал перо на ногте, проверил на свет и только после этого, высунув кончик языка, приступил.
Буквы он не писал, а как-то рисовал, так что они похожи были на самовар, на пожарную каланчу, из которой идет дым, на карусель, на все что угодно, только не на буквы.
Вдруг он остановился и крикнул:
— Тетя!
— Ну, что тебе, Котенька?
— Тетя, отрежьте мне шишку на голове, потому что она мешает мне отбивать мяч.
— Вот я сейчас приду, я тебе покажу шишку, я тебе покажу мяч.
Кто-то тихонько приоткрыл дверь. Но Котя уже сидел за партой, прилежно склонив чуть набок стриженную под нуль голову и высунув кончик языка. Длинной ручкой он, разбрызгивая чернила, рисовал палочки и кружки, которые, криво и неумело сцепившись между собой, к удивлению самого Коти, составили: «Ученье — свет, а неученье — тьма».
Написав это, Котя вздохнул, вытащил новенькую розовую промокашку, и было жалко, что сейчас она ляжет на эти страшные буквы. Но Котя без страха и сожаления, даже с каким-то удовольствием, наложил ее на страницу, и она мгновенно стала фиолетовой.
— О, у него голова! — сказали за дверью.
Но вот дверь прикрыли, и Котя со всего размаху, с такой силой метнул в парту ученическую ручку, что она долго качалась на звенящем пере. А Котя хихикал, показывал дверям язык и даже дулю, после чего лег на козетку, свободолюбиво задрал вверх ноги и запел: «О-ля-ля, о-ля-ля…»