— Как у смертника предчувствие.
— Ну-ну, это первоклассная клиника.
— Придешь сюда здоровый — уйдешь больной, придешь больной — уйдешь покойником.
Треплюсь я. Капитан видит, что это не разговор, а вступленьице. Сел он против меня, нога на ногу, широкий, высокий; лицо крупное, но сухое; взгляд темный, как бы обдающий тебя силой. Что там женщины… Я, мужик, им любуюсь. А почему? Потому что передо мной истинно мужеская сущность. Опять спрошу: а почему? Да нагрузочка у него мужская. Не перестану талдычить, что мужчина произрастает на делах истинных — в схватке, в войне, в работе горячей. Между прочим, хулиганство и всякое пьянство с безобразиями — от легкой работы. Посадили мужика в канцелярию — он и захирел. Нет-нет да и прорвется мужское начало в каком-либо гнусном поступке, поскольку деваться началу-то некуда.
— О чем задумался, Николай Фадеич?
— О преступности и ее зарождении.
— Вот-вот, пока по голове не получим, не думаем.
— А знаешь почему?
— Почему?
— У черепахи сердце еле постукивает. Зато и живет сотни лет. А есть мыши, у которых сердечко тук-тук. Больше тыщи ударов в минуту. Зато и живет она чуть больше года. Ясно?
— Нет, не ясно.
— Берегут хитрецы свое сердце, как денежки. Не вмешиваются. А для преступности это лучшее удобрение.
— В корень зришь, Николай Фадеич.
А в глазах его и в щеках улыбка. Не снисходительная, а как бы ободряющая. Мол, мели, Емеля, пока твоя неделя. Я не в обиде. Может, мои думки и покажутся ему ребячьими или всякому известными; может, изучалось им все это в институтах да специальных школах. Только я сам до всего иду. А где споткнусь, там поднимусь да утрусь.
— Думаю, капитан, не вышла бы с искоренением преступности закавыка из-за вторичности всего сущего, а?
— Еще раз и попроще.
— Небось о частицах ты знаешь. Из них все в мире и состряпано. А про античастицы слыхал?
— Краем уха.
— Всякому сущему на земле есть наоборотинка. Частица — античастица, биотики — антибиотики, фриз — антифриз, христ — антихрист… Уловил?
— Ну да: мир — антимир, квар — антиквар, лопа — антилопа…
— А ежели так, то должны быть и антилюди. Как бы античеловеки. Вот они-то преступлениями и заняты.
Старший оперуполномоченный захохотал и поднял руку, чтобы, значит, долбануть меня по плечу в знак расположения. Ну, думаю, если стукнет, то на этот раз голова определенно расколется. Но капитан шлепнул ею по своему колену так, что под кроватью звякнуло.
— Что там? — перестал смеяться Петельников.
— Разносолы.
Он заглянул:
— Николай Фадеич, дай маринованного огурчика.
Вот те на — другие больным приносят, а этот сам жрать пришел. С другой стороны, у него работа круглосуточная; видать, где на пищу наткнется, там и ест. Дал я огурцы, но, правда, без вилки. А ему вилка — что грузовику подтяжки. Запустил пальцы в рассол и начал хрумкать на всю палату. Без хлеба, но аппетитно.
— Теперь о деле, Фадеич… Кто тебя ударил?
— Кабы видал… А ваш-то рыжий ас?
— Тоже не рассмотрел из-за твоей самодеятельности. Ну а что думаешь?
— Вячик ударил, кто же еще.
И я рассказал ему все, что знал. И про фальшивость личности, и про слежку за машиной, и про способ выноса одежки, и свои подозрения насчет Гузя, и про нашу последнюю встречу…
— Думаешь, Гузь навел?
— Он же меня вызвал и проверочку оставленным термосом учинил.
— За Гузем мы давно следим. Да очень хитер.
— Теперь-то он попался.
— А как? — полюбопытствовал капитан.
— На меня Вячика науськал…
— Это не доказано.
— Недостача вещей в складе будет…
— Недостача большая, хотя ревизия не кончена. Только Гузь объясняет ее кражами этого лже-Вячеслава. А тот в бегах, и личность не установлена.
— Так поймайте.
— А как? — опять спросил капитан.
Не дурак парень. Ведь и сам знает как, а лишнего мнения не гнушается. Он не только до майора, но и до кого хочешь дорастет. Если только огурцы не будет есть руками.
— По отпечаткам пальцев, — подсказал я.
— Весь склад облазили — нет. Да ведь если Гузь его соучастник, то все протер.
— У подлинного Коршунка выведать…
— Два года назад потерял паспорт и больше ничего не знает.
— А по трудовой?
— «Вячеслав» ее в кадры не представлял, якобы утопил. Завели дубликат.
— Ну а по личности?
— Парик и очки снял, усы отклеил, походку выправил, заговорил нормально… Узнаешь?
— По «Запорожцу», — догадался я.
— Бросил.
— Как бросил?
— Груда лома. Он его купил-то за пятьсот рублей, специально для хищения одежды.
Все мои и догадки. Петельников вздохнул и принялся записывать мною рассказанное. Много наговорил, на три листа. Объяснением называется, уж знаю. Когда я расписался, капитан вдруг подмигнул мне, как девице распрекрасной:
— А ведь Гузь на тебя ссылается, Николай Фадеич.
— Это с какой стороны?
— Как на свидетеля, который заподозрил вора.
— Ему теперь выгодно на сбежавшего валить. А хапали они вместе.
— В общем, нужен сбежавший. Иначе Гузь выкрутится. Эх, Николай Фадеич, ты нам помешал.
Я ответил молчанкой, поскольку крыть мне нечем. Это теперь легко обсуждать мои попытки. А под угрозами Вячика, под дулом губной трубочки Семен Семеныча, под насмешками Сергея…
— Почему же Тихонтьевой всего не рассказал? — спрошено вроде бы обычно.
— Это разговор особый.
Опять, стервец, засек утайку, будто во лбу моем вделан телевизионный экранчик. Все видит, не хуже Марии.
— Еще вопрос, Николай Фадеич… Что думаешь о втором грузчике, Сергее?
— Душа парень, ненавидящий Вячика… Подозрению не подлежит.
— И последнее: внизу сидят Гузь с Сергеем, желают тебя проведать. Сделай вид, что кладовщика ни в чем не подозреваешь. Хотим через него выйти на твоего Вячика. Вряд ли они все краденое реализовали.
— Правильное направление.
— Ну, выздоравливай.
— Будет время — заходи.
— Если огурчиком угостишь…
— Грибки есть первый сорт.
— Тогда зайду.
— Только вилку прихвати.
Он ушел, помахав всем рукой. А эти все глядят на меня в две пары глаз — что непосредственный сосед, что третий, перебинтованный. Разговор ли наш их поразил, еда ли маринованных огурчиков? Поэтому жду вопроса соседского, поскольку третий пока помалкивал.
— Кто ж ты все-таки будешь?
— А что?
— И профессор у тебя был, и свинарь, и капитан…
— Хочешь меня распознать через других? А так не умеешь?
— Вроде бы книгу затеял писать, хотя по разговору тянешь на работягу.
— Вот из этой книги и узнаешь, как судить о человеке без справочки.
Конечно, для него закавыка. Люди ходят ко мне разные; говор мой — смесь всего помаленьку, но боле деревенского; одежки опознавательной нет, а сам не называюсь. Выходит, что судим мы друг о друге лишь по платью до по разговору. Пример тому баня: коли все нагишом да молчат, век не узнаешь, кто директор, кто дурак.
— Николай Фадеич, продолжи рассказ, — уже заканючил сосед.
— Ну, кража дефицита идет своим чередом, и от меня никакого проку. Пьем мы как-то вчетвером чай из термоса… Я и задень нечаянно голову кучерявого. Мать честная, его волосы набок и съехали. Он как вскочит да как припустит! Я за ним. Он стрелять, да патроны кончились. Настиг я бандюгу. Он мне парик в рот наподобие кляпа. А я приемчик. Тогда он, язви его, рукояткой пистолета по моей голове…
Но дверь открылась, и несоразмерная мужская пара как бы втиснулась в палату — молодой и худой, пожилой и грузный.
8
Семен Семеныч Гузь и Серега, веселый человек. Подошли ко мне чуть не на цыпочках, встали и глядят, как на икону. У кладовщика лицо расстроенное и почти плаксивое — я таким его и не видел. У Сереги морда смурная, хотя я рассказывал в свое время ему байку о негожести быть смурным.
— Что вы, братцы, приуныли, или песни позабыли? Садитесь.
Серега-то сел спокойно, а Гузь руками всплеснул и плюхнулся на стул так, что того и гляди падет сейчас на колени и запричитает, как моя Мария. Вот он как меня любил. Это только цветочки, а ягодки впереди.
В буквальном смысле. Разворачивает Серега бумагу, а в ней цветы-цветочки, забыл их название, длинное и нечленораздельное, — осанистые, цвета бордо, пять рублей штучка. Открывает Семен Семеныч дипломатический чемоданчик и достает ягоды — клубнику. Это осенью-то. Из Африки, что ли, выписал? Да чего не сделаешь для любимого грузчика.
Но любовь еще не кончилась. Серега достает из-за не поймешь откуда коробку конфет — видать, дорогие, поскольку на ней писаны золотом три богатыря. А Гузь из того же дипломатического чемодана выволакивает за лапы пару жареных цыплят — румяных, с корочкой, по рубль пять. Когда сырые.