Матвеич вытянул из кармана чудище деревянное, им вырезанное. Для моего развлечения. Такая, скажу, физия — нос крючком, рожа торчком, а губы, между прочим, сложены противной трубочкой. Я эту страшилищу положил на столик мордой к соседу.
Валерка книжку принес, чтобы отвлечь меня от больничных думок. На обложке легковой автомобиль удлиненной формы. За рулем блондинка сидит с сигаретой в зубах. Хрен поймешь, про что книжка. Однако из багажника рука безжизненная свисает.
— Ешь, развлекайся и поправляйся, — сказал Василий.
Живут мелкие дурачки, как медные пятачки; бывают дураки средней руки; есть большие дурачищи, как последнего номера сапожищи. Три сорта. А видали дурака совсем без чердака? Это я про себя, поскольку екнуло у меня в мозгах, как искра в свечах. Осознал я, что в данный момент летит мимо меня, что я не понимаю и чуть было не упустил…
Сказанул капитану, что плюс с минусом несовместимы. А в элементарных частицах, а в аккумуляторах? И в жизни, как сейчас понял, вполне сливаются. Меня ударили, хотели убить, и лежу теперь в больнице — минус, минусее некуда. А ощущаю натуральное счастье — плюс. Кто ж мне объяснит, как они — смерть костистая и счастье серебристое — слились воедино?
— Ну, кончай тянуть резину — по рублю и к магазину, — намекнул Матвеич Василию.
Тогда Василий кашлянул в сторону, в макушку Николая-окрасчика, и сказал мне солидно:
— Привет тебе, Фадеич, от нашего директора.
— Как он, не затузел?
— Не затузел, если не только привет, но и письмецо шлет.
И Василий вручил мне конверт…
«Уважаемый Николай Фадеич! Наслышан о твоих подвигах на стезе борьбы с преступностью. Выздоравливай, и хватит заниматься ерундой — возвращайся в хозяйство и поднимай бригадное дело. И скажу прямо: я не согласен с мыслью, что незаменимых людей нет. Есть. Каждый человек незаменим. Каждый! Будь здоров. Жду».
Ну и подпись положенная.
Вот и еще момент жизни пролетел в свое время мимо меня. Директор-то глядит в самую подноготную. «Каждый человек незаменим». Что за этим? А за этим, видать, понимание двух сущностей, поскольку первую сущность, организм, хоть кем замени, а вторая сущность незаменима. И опять-таки намек на меня.
— Знаете, что пишет директор?
Ребята помотали головами несведуще.
— Предлагает мне должность своего заместителя.
Они переглянулись, конечно с мигалками.
— Да-да, с подобающим окладом, с персональной машиной, с секретаршей-брюнеткой и с чаем с лимоном.
Теперь эти стервецы заулыбались откровенно. Разгадали мою закавыку, которую я и не сильно таил.
— Фадеич, а мы ведь пришли по делу, — начал Василий, как самый весомый.
— А я думал, проведать.
— Само собой, но и по делу, — объяснил Эдик.
— По важному, — добавил Валерка.
— Только ты старое не поминай, — предупредил Матвеич.
— А то глаз из тебя вон, — пригрозил Николай.
Кочемойкина в свое время простил. Тихонтьеву простил. Вячику, как только его забрали, простил… Прощенному мною народу несть числа. А тут моя бригада…
— Фадеич, возвращайся, — тихо сказал Василий.
— По поручению директора предлагаешь?
— По поручению бригады, — набычился Василий.
— На какую должность?
— К нам, бригадиром, — уж совсем без уверенности промямлил Вася.
Напряглись ребята вроде спортсменов перед бегом. И какая-то сопящая тишина заползла в палату, будто компрессор только что сдох, но еще отдувается. Я тоже, видать, задышал, сдерживаясь, — хрен его знает, зачем я сдерживаю то, чего сдерживать никак нельзя.
— Басурманы, — наконец обозвал я ребят.
Они, эти басурманы, того и ждали — заулыбались и задвигали стульями. Но я ковал железо, пока оно было горячее:
— Мною тут думано… Тратим мы силы, время, запчасти на ремонт. Знай себе ремонтируем. А не пора ли думать о такой машине, чтобы поменьше ремонтировать?
— Пора, — кивнули и сказали вроде бы все разом.
— Предлагаю обратиться ко всем автомобилестроителям страны с подобным призывом и с открытым письмом.
— Ага, починчик, — потер руки Валерка.
Тогда я охладил их преждевременность:
— Но сперва я напишу книгу, ребята.
Как и ожидал, на бригаду пала молчаливая задумчивость. Но ненадолго — смешинка их пересилила. Правда, не откровенная, а тихосапистая, в подковырки ушедшая.
— О чем? — спросил Василий.
— «Как я ловил преступников», — объяснил ему Валерка за меня.
— Нет, — не согласился Эдик. — «Новые методы складирования».
— А может, «О вкусной и сытной пище», — подсказал Матвеич.
— Лучше уж «О вкусных и крепких напитках», — не отстал и Николай.
— Зря, ребята, ржете, один известный профессор это дело одобрил.
Как говорится, в зале произошло веселое оживление. У ребят губы до ушей, хоть тесемочки пришей.
— Соскучились мы по байкам, — на полном серьезе вдруг признался Василий.
— Стою под самосвалом, — начал Валерка. — Все есть: инструмент, запчасти, ветошь… А ремонта нет. Оказалось, Фадеичевой байки не хватает.
— Записал бы ты свои байки, — посоветовал Эдик. — Вышло бы десятитомное собрание сочинений.
— А мы бы их на макулатуру выменяли, — ухмыльнулся Матвеич.
— Без байки — что в бане без шайки.
Вдруг соседушка мой заюлил, как на шило наскочил:
— Расскажи им, как в тебя стреляли.
У ребят лица вытянулись, как у лошадей, увидевших овес.
— Сперва поведаю про книжную задумку…
Но спросить они не успели из-за шума в коридоре, после чего и дверь распахнулась. На пороге стоял мой туркообразный профессор со съехавшим на плечо галстуком и с бородкой, которая была расщеплена на отдельные волосинки, как вещество на элементарные частицы. А все из-за сестрички-блондинки, висевшей у него на шее, но не по поводу любви, а по поводу нарушения профессором впускного режима.
Он сверкнул очками, как озрыч, и спросил у меня хрипло, но громко:
— Все валяешься? Собрания проводишь? А в Тихой Варежке смерч все крыши содрал!
Я сел…
1
Я закрыл шаткую калитку, прикрепил ее к заборному столбику веревочной петлей и кинул взгляд на свое пристанище. Низкое, вытянутое строение, обшитое вагонкой и крашенное лет десять назад в теперь уже неопределимый цвет. Белесый шифер на крыше позеленел, будто пророс мхом. Длинная, какая-то пароходная труба того и гляди завалится…
Сейчас я не смог бы жить в избе на виду трудового деревенского люда, не смог бы обитать в домиках садоводов в перекрестии голосов и взглядов, не смог бы валяться на каком-нибудь знойном взморье среди игривых курортников. Я прыгнул в здешнее одиночество, как в воду, черно стоявшую где-нибудь под вечной тенью нависшего моста. Только тут, на отшибе цивилизации, в этом сивом домике… Одному, без людей, без жены, без приятелей, без газет…
Природу я знал по скверам, пригородным паркам да черноморским пляжам. И теперь окружавшие меня леса — захоженные, утыканные садоводствами и турбазами — казались тайгой, виделись новым миром, на который я смотрел удивленно. В нем желанная заброшенность и тишина. В конце концов, чужие миры, сколь бы ни были безмерны, всегда кажутся ничтожнее своих мирков. Но мой мирок лежал далеко — час езды на автобусе, два часа поездом… И меня начинало поташнивать, стоило вспомнить его — мой мирок.
Дорога рассекла песчаный бугор и пошла в метровой выемке. Сосны по ее сторонам встали, как взбежали на сцену; это впечатление усиливал папоротник — выжелтенный осенью, легкий, папиросно шуршащий… Я шел, не отрывая взгляда от этой бесконечной сцены, где вроде бы не шло никакого представления.
Но дорога выровнялась. Я свернул на одну из тропок, которые ручейками бежали в разные стороны. Под ногами сухо зашуршала трава, запотрескивали сучья, и вычурные папоротники стали похватывать меня за брюки. Утренний воздух, еще не вобравший топленой полуденной смолы, свежо шевелил ветки…
Звук, похожий на хлопок мокрой простыни, донесся откуда-то из чащи. Не выстрел. Мало ли звуков в лесу, мне неведомых? Их тут больше, чем в городе, — там ровный гул, на который не обращаешь внимания. А здесь крик грибника, упавшая шишка или стук дятла останавливают.
Но звук повторился. Теперь он стал ближе и определеннее — хлопали в ладоши. Видимо, перехлопывались грибники.
Я вышел на крохотную полянку. Посреди, невесть как забредшая в сосняки, стояла береза. От тени ли, от одиночества ли, но она была высоченной, под стать соснам, удивительно ровненькой и белой, будто ствол только что выкрасили. Ее разметанная макушка освещалась солнцем, отчего листья тускло блестели. А под ней лежала глыба сургучного гранита, плоского и теплого. Я сел.