Молодая женщина с той же понимающей улыбкой вошла в комнату и, передергивая плечами под легким, тонким платком, сказала:
— Гостеньку в сенях постелить, Федотыч. А то на нового-то человека да наш клоп…
* * *
— Пора!..
Корнев вышел. Даже признаков зари не было. Шумела на перекатах река. Прохладой обдало горячее после сна лицо. Гордей огляделся по сторонам: город и слободка спали. Ступая по-охотничьи бесшумно, спустился в заросший полынью, заваленный костями и обрезками жести овраг. Оврагом прошел до берега реки. Крепостной вал и высокий глинистый обрыв над Гульбою были рядом.
Дорога к месту казни проходила вблизи оврага. Гордей Мироныч вошел в пахучую полынную заросль и лег.
Тишина. Обостренный слух улавливал даже скрип половиц под ногами часового на ближайшей тюремной вышке.
Одновременно с тремя ударами колокола на пожарной каланче тюремный двор наполнился гулом и движением. Железные ворота пронзительно заскрежетали. Подковы лошадей, стук прикладов, топот кованых солдатских сапог вырвался с гулкого тюремного двора и замер, а где-то к глубине корпуса хлопнула тяжелая дверь, звякнула связка ключей.
«Ведут!»
Погожее летнее утро тихо занималось над миром. За рекой, на пойме, мелодично протрубил журавль. И, словно разбуженные крылатым горнистом, взметнулись жаворонки. Звезды гасли, как догорающие свечи в храме. С лугов наносило росным запахом цветущих трав.
В сладкой истоме нежилась, как розовый, ясноглазый ребенок, просыпающаяся земля.
И вдруг из самой глубины тюрьмы по низким сводчатым коридорам вырвался наружу душераздирающий крик.
Тоска, боль и смертный ужас были в этом крике. Земля под Корневым качнулась.
Раздались свистки, крик мгновенно оборвался; по двору забегали люди, зацокали копыта лошадей.
«Ведут!»
Партизан заполз в глубь полыни и плотно прижался к теплой, унавоженной земле.
По быстро приближающемуся топоту конвоя Гордей Мироныч понял: «Торопятся: город вот-вот начнет просыпаться».
Цепь стражников с саблями наголо. Солдаты «местной команды» в фуражках без козырьков и, как факельщики, в черных мундирах и штанах.
За интервалами цепи «они»: четверо — раздетые до нижнего белья, связанные проволокой рука к руке.
В середине — широкоплечий, возвышавшийся над группой на голову казак станицы Усть-Утесовской Алексей Хайгин. Рядом, по левую руку, с опущенной на грудь белой, лысой на темени головой, красивый, как библейский пророк, еврей Соломой Брахман, часовщик. По правую, тяжело ступая желтыми босыми ногами, низкорослый (в плечо Хайгину), весь квадратный, матрос Евдоким Захарчук в разорванной полосатой тельняшке. На широкой груди его вытравлен портрет Ленина. Глаза на изображении недавно выколоты тюремным следователем, и раны сочились кровью. Коротко остриженная голова Захарчука тоже была вся в шрамах, а разбитое, черное лицо так распухло, что глаз матроса совсем не было видно. Четвертый, крайний слева, рядом с Соломоном Брахманом, портной Никита Фомочкин. Он был в одних кальсонах. Узенькая, птичья грудь его, поросшая светлой шерсткой, вздрагивала от кашля. Желтый, худой до неправдоподобности, хромая на каждом шагу, при сотрясающем все тело кашле, он хватался нескованной рукой за грудь. Казалось, все силы души этого человека были сосредоточены на одном: как бы скорее дойти до того места, куда их гнали.
Большой, грузный вершник с лицом толстым, красным и жирным, как семга, каждый раз, когда портной задерживал движение, наскакивал на него конем и, перегнувшись с седла, бил нагайкой по сухой гармошке ребер. Фомочкин из последних сил бросался вперед. В глубоко запавших черных глазах его залегла глухая, безысходная тоска.
Соломон Брахман, старческие серебряные кудри которого были испачканы запекшейся кровью, шел, низко опустив голову. Замученный ли пытками тюремщиков и страхом перед неотвратимо надвигающимся на него, задумавшийся ли о будущем родины, за которую он шел на казнь, — кто разгадает?!
Поравнявшись с оврагом, Соломон Брахман поднял голову, окинул идущих рядом с ним товарищей взглядом и… ободряюще улыбнулся.
Что старый часовщик именно улыбнулся, пораженный Гордей Мироныч с гордостью рассказывал потом «своим», как свидетельство несокрушимой силы большевистского духа.
Евдоким Захарчук с чугунно-черным, распухшим лицом шел, беспокойно поворачивая голову.
Матрос, в первый раз выведенный на свет божий из подвала темной одиночки, где его продержали около полугода, тщетно пытался увидеть зеленый мир. Рассмотреть хотя бы травинку, жаворонка, звеневшего над головой.
Радость простора, хрустальная чистота и свежесть раннего утра, шум близкой реки — все это, после гнилой каменной дыры, в которой он задыхался столько ночей и дней, опьянили его. Вобрать и воздух, и немолчный звон воды на перекатах, и горький на рассвете запах полыни. Обнять землю, теплую под босыми ногами, родную землю, о которой изболелась живая его душа. Нескованной рукой матрос все время пытался раскрыть хотя бы один заплывший глаз и не мог.
Великан Алексей Хайгин смотрел прямо перед собой — в заречные луга: там, в двух километрах от города, казацкие надельные покосы. Голубые окна озер, грозди сизо-черной, с дымчатым налетом ежевики в зарослях терпко пахнущего хмеля по тальникам…
«Парочку бы гранат!» — задыхался от злобы Гордей Мироныч.
В слободке молодежь доигрывала короткую летнюю ночь. Гармонист на одних басовых нотах вел проголосную песню, и чей-то низкий, бархатисто-грудной женский голос слаженно выводил:
Ах, во реченьке водица холодна,
У Ивана жена молода…
Сам баянист и запевала, Алексей Хайгин встряхнул кудрявыми волосами, повернул в сторону слободки крупную голову и чутко ловил слова песни.
Прилетели гуси серые,
замутили воду светлую, —
тише донеслось из-за реки.
И уже совсем тихо, так, что и Гордей Мироныч не расслышал начала нового куплета, а схватил только самый конец, исполненный с хватающим за душу выстоном:
…дожидалася, пока вода устоялася…
Четыре связанных за руки товарища прошли. Прошли конвоиры с взятыми на изготовку винтовками. Группа конников проплыла мимо затуманенных глаз Корнева. И только лишь последние колчаковцы скрылись за поворотом крепостного вала, Гордей Мироныч спустился на дно оврага и пошел в город. Движение конвоя, лязг оружия некоторое время еще слышны были ему.
«Сейчас повернут на обрыв!»
…Прислушивающийся к словам песни Алексей Хайгин, ободряюще улыбнувшийся товарищам старый Соломон Брахман, матрос с чугунно-черным, безглазым лицом, портной Фомочкин стояли перед его глазами. Слова песни: «Прилетели гуси серые, замутили воду светлую» — звенели в его ушах.
— Ровно в двенадцать в комендантском управлении. Повтори: писарь унтер-офицер Михаил Окаемов.
Гордей Мироныч повторил слова комитетчика.
— Мишу Окаемова ни с кем не спутаешь: высокий, плечи борца, талия балерины. Усы — в горсть не захватишь, и черны, как вакса. Брови — под стать усам… Одним словом, из всех отменный, — к нему и подходи. Ну, товарищ Корнев, добрый час…
Старший унтер-офицер Окаемов и точно выделялся из всех писарей и военных чиновников комендантского управления. Смуглолицый, с девически нежным пушком на гордом, властном лице, с карими глазами в таких густых и черных ресницах, что тень от них падала на матовые щеки. Смелые, широко распахнутые, как крылья взлетающего орла, черные брови, густые, пышные усы над красиво вырезанными губами. Сухой прямой нос, гладко выбритый, голубовато-сизый круглый подбородок, — таких мужчин Корнев видел только на картинках.
Мундир в талию, сверкающие пуговицы, серебряные нашивки на погонах — все на Окаемове выглядело не так, как на других. Белоснежный платок, надушенный тонкими духами, распространявшимися по всей комнате, когда его неуловимо быстрым движением Окаемов встряхнул, прежде чем поднести к сочным своим губам, массивный серебряный портсигар, по крышке которого он поколачивал куркою толстой папиросы, — все вызывало восхищение Гордея Корнева.
«И этот молодец — наш!»
В управлении было людно, входили и выходили вестовые с замызганными разносными книгами под мышкой.
В глубину комнат, откуда несся пулеметный треск ундервудов, гремя саблей, прошел офицер в белом кителе, с лысиной во всю голову, проносились писаря, слонялись какие-то два толстяка штатских — во френчах и необъятных галифе из японского сукна цвета хаки.
Корнев, побритый, подстриженный, в форме артиллерийского фейерверкера, пришел в управление без пяти минут двенадцать. Зеркало в передней отразило лицо партизана: без густой темной бороды, с коротко подстриженными волосами, он выглядел вдвое моложе того Гордея Корнева, который неделю назад пришел из тайги в город.