Тамара Александровна отправила детей спать и села рядом с мужем, прижавшись щекой к его плечу. Мужчины стали пить легкое кислое вино «потихоньку».
— Можно произнести тост в прозе? — сказал Степан. — Я хочу вместе с вами отпраздновать еще не меньше трех ваших двенадцатилетий!
— Присоединяюсь, — заявил Наумов.
— Что вы, что вы! — засмеялась Тамара Александровна. — Уже через двенадцать лет наши девочки станут совсем взрослыми, я, как все женщины в нашем роду, превращусь в дородную матрону, а Володя придет к доктору и скажет: «Доктор, жделайте мне жолотые жубки, я хочу еще раз отведать беляшей»… Подумать только, прошло двенадцать лет, дюжина! А как я боялась выходить за газетчика! Он казался мне непостоянным, беспечным. Казался? Он и был забулдыгой, богемой, поверьте мне, Киреев. В то время он много пил и предпочитал объясняться мне в любви, стоя на коленях в сугробе снега перед Большим театром… Я уехала к маме в деревню, на берег Волги под Казанью, бегала на этюды, задумала большое полотно «Плотогоны», старалась уверить себя, что между мною и Дробышевым все кончено, что я ему решительно отказала… И вдруг он появился в деревне франт франтом, в белом фланелевом костюме и в панаме, с кожаным чемоданчиком в руке… Привез три флакона французских духов. Вполне понятно, что в деревню надо возить только французские, безумно дорогие духи, не правда ли? В Москву мы ехали в отдельном купе, по пути Дробышев поил начальников станций шампанским и просил их не спешить с отправкой поезда. А что творилось возле нашего стола в вагоне-ресторане! Вы догадываетесь, чем все это кончилось? В Москве у Дробышева не хватило на извозчика, и мы шли через весь город пешком голодные, усталые, дурачились, хохотали, и городовые просили нас: «Господа, прошу не нарушать…» До сих пор не могу понять, зачем он привез в деревню дорогие духи и почему именно три флакона, а не пять, десять? Гнетущая тайна моей жизни…
— Удивительно, как тебе запомнились эти духи… — сказал Владимир Иванович. — А то, что я из-за этой поездки разругался с редактором, бросил хорошую работу…
— Нет, все в целом было прекрасно!.. — похвалила его Тамара Александровна. — В общем, мужчина должен делать глупости, ставить себя из-за женщины в нелепое положение. Каждую такую выходку женщина воспринимает как обязательство, возложенное на ее ангельскую совесть. Иногда на глупый, дикий поступок мужчины она отвечает совершенно безумной глупостью, что я и сделала…
— Благодарю, очень лестно, — пробормотал Дробышев.
Раскрасневшаяся от выпитого вина, Тамара Александровна окинула взглядом всех сидевших за столом.
— Неприкаянные! — воскликнула она. — Все неприкаянные… Семейная жизнь для меня лично — это бессрочная каторга! — При этом она поцеловала мужа в щеку. — Но как можно жить вне семьи, хандрить, дичать! — Она требовательно спросила: — Борис Ефимович, когда, наконец, вы устроитесь под одной крышей с Наташей?
Наумов, который во все время торжества мало говорил, много пил и становился все задумчивее, грустнее, пожал плечами.
— Вы же знаете Наталью! — досадливо ответил он. — Опять прислала письмо… Решительно отказывается даже ставить вопрос о своем переезде на юг. Требует, чтобы я немедленно, сию минуту ехал на Урал… Разве может бросить она свои школы!.. Могла ждать меня годы и годы, пока я сидел в тюрьмах, могла колесить со мною по фронтам, но бросить свой Урал, свои школы — что вы! Шкраб, типичный шкраб!
Шкрабами в то время сокращенно называли школьных работников, короче говоря — учителей.
— Придется вам поехать к ней, — вынесла приговор Тамара Александровна и, пощадив загрустившего Наумова, принялась за Одуванчика: — А вы, поэт? Надо же остепениться и стать солидным человеком.
— Я пытаюсь, — ответил объевшийся поэт под общий смех.
— Кто она?
— Еще не знаю… Выбор слишком велик… Все красавицы, все меня обожают и все зовут меня в загс…
Очевидно, подошла очередь Степана, но, к счастью, вспыхнула бумага одного из фонариков, затрещали обожженные листья маслины, и все бросились тушить пожар. Потом, когда праздничная иллюминация была убрана, Дробышевы и Одуванчик пошли проводить Бориса Ефимовича и Степана по Слободке к плавучему мосту, так как трамвай уже не ходил. Наумов и Одуванчик ушли вперед, Степан остался рядом с Дробышевыми.
— Бука, когда вы повезете духи вашей девушке, в Москву? — спросила Тамара Александровна как о чем-то само собой разумеющемся и непременном.
— Киреев получит отпуск в следующем месяце, а зарабатывает он сейчас столько, что может объехать вокруг земного шара в каютах «люкс», — ответил за него Дробышев.
— Нет, я не поеду в Москву, — ответил Степан.
— Почему? Ведь надо же вам помириться, — настаивала Тамара Александровна. — Я знаю решительно все. Мне говорили об этой дурацкой истории Володька, Одуванчик, Пальмин. И мне тяжело, грустно, обидно… Тем более что Дробышев первый виновник. Старый газетный барбос должен был предотвратить вашу ошибку.
— Ну-ну! — проворчал Владимир Иванович. — Жена да хранит авторитет мужа!
— Виноват в моей ошибке один я, и никто больше. Но дело не в этом, — ответил Степан. — Примирение, если только возможно примирение, состоится только в том случае, если я пойду на уступки, сделаю все, что от меня потребуют… Но уступок не будет, и, следовательно, ехать в Москву бессмысленно.
— О чем вы говорите, смешной, когда главное — сделать девушку своей женой, а потом… О, потом вы хозяин! Возьмите пример с Дробышева.
— Сделать ее своей женой, признав себя неправым, согласившись на всю обывательскую брачную процедуру, на венчание в церкви?
— А она требует этого? — дрогнувшим голосом спросила Тамара Александровна.
— Требует этого главным образом ее отец, но она находится под влиянием отца. Впрочем, требует он гораздо большего.
— Тип! — сказал Дробышев, когда Степан рассказал о своих спорах с Петром Васильевичем.
— Вы теперь повторите ваш совет, Тамара Александровна? — спросил Степан.
— Нет! — ответил за свою жену Дробышев. — Она промолчит… Слышишь, Тамара? Я — член партии, Киреев — будущий партиец: этим все сказано. Любовь — счастье, но добиваться счастья ценой отказа от своих убеждений — это значит погубить свое счастье навсегда…
— Но вы хоть пишете ей? — спросила Тамара Александровна.
— Она возвратила мое письмо нераспечатанным и… отказалась выслушать меня.
— Как все это нехорошо… Но вы должны писать ей еще и еще!..
Дробышевы и их гости спустились к бухте, отделявшей Слободку от города, и остановились у плавучего моста.
— Промчался день! — пожаловался Дробышев. — Честное слово, воскресенье по-настоящему замечаешь лишь тогда, когда от него остается последний кусочек. Завтра снова редакция, шум, гонка… Ждем от вас, Киреев, новых подвигов осведомленности и оперативности. Чем порадуете?
— Еще не так давно он прозевал пароход «Ллойд Триестино», — сказал Наумов. — Теперь мимо него не проскользнет даже пылинка… Кстати, есть слухи, что в Черноморск едет комиссия ВСНХ по поводу заказов для «Красного судостроителя».
— Да, ее ждут в конце этой недели, — уточнил Степан.
— Киреева не поймаете! — с гордостью заявил Одуванчик. — Даже Пальмин говорит, что Киреев знает решительно все на месяц вперед. Я могу спокойно уйти в отпуск: «Маяк» не пропадет.
Да, Киреев знал решительно все о Черноморске, о его людях, о их делах, он не знал лишь одного: где добыть хоть искорку надежды. Глухой усталостью и безразличием ко всему окружающему кончился для него этот день, когда картина чужого счастья оттенила его злосчастье… Ему хотелось поскорее остаться одному, забиться в свой угол, заснуть, чтобы завтра уйти от самого себя в работу, в редакционную суету. Но день еще не кончился…
У ворот дома стояли люди; их было трое. Они молча посторонились, и Степан с трудом разглядел сегодняшних двух турок и старого Христи Капитанаки.
— Что вам здесь нужно? — спросил он у старого Капитанаки.
Старик не ответил; толстый турок что-то пробормотал и хихикнул.
Закрыв калитку, Степан пошел через двор. Дверь Марусиной мазанки была открыта, свет, падавший из мазанки на крыльцо, освещал две фигуры. В дверях стояла Маруся, а на крыльцо лез Виктор Капитанам, пошатываясь и оступаясь.
— Я же говорю, Маруська… поженимся… Завтра поженимся… Поедем в «Ночной Марсель», Маруська… Говорю, поедем… Эфенди ждут…
— Уйди, ракло, гицель! — гнала его Маруся, размахивая чем-то белым, должно быть полотенцем. — Не лезь, не лезь, слюнявый! — и хлестала его полотенцем.
— Здравствуйте, Маруся! — умышленно громко поздоровался Степан.
— Ой, здравствуйте, Степа! — ответила девушка и пожаловалась сквозь смех: — И что же это такое, покоя мне совсем нет… Эфенди еще навязались…