Стоявший рядом с Сергеем Капилевич выругался и сказал:
— Хорошо жрали офицеры. Мне этот лембергский еврей, которого я в плен взял, говорил, что солдаты два месяца холеру кушали и смеялись, а у офицеров какао, и бульон с лапшой, и яички четыре раза в день видели.
Порукин толкнул его в бок и указал глазами на стоявшего вблизи унтер-офицера.
Сергей, наблюдавший эту сцену, подумал:
«Вот такую историю интересно Бахмутскому рассказать».
* * *
Первый казачий разъезд въехал в Перемышль в девять часов утра. Разъезд ворвался с такими вскриками и визгом на храпящих, разъяренных лошадях, словно город заняли не по условиям, подписанным Селивановым и комендантом Перемышля Кусманеком, а лихим казачьим налетом.
Полк получил приказ выступать.
Построились. Странно казалось после месяцев ползучей, окопной, земляной жизни шагать в строю, выйдя на шоссе, бить сапогом по мелкому камню, не прячась и не пригибаясь.
Солдаты от сорокалетних ополченцев до молодых парней призыва 1914 года — все переживали одно и то же сладостное и острое чувство: они шли, тяжелые, угрюмые воины, с примкнутыми к винтовкам штыками, с сумками, набитыми патронами, с ручными гранатами, в папахах, в шинелях, отгороженные от лукавой прелести весны, полные силы. Им не было дела до весеннего солнца, они творили войну. Они шли серые, нищие, но грозные победители. И это чувство убожества, нищеты и чувство силы было сладостно и остро.
Двенадцать верст прошли, не замечая усталости, с все возраставшим волнением, скорым, четким шагом, не сбиваясь, словно люди были приточены один к другому, без зазоров, наглухо соединены в единую махину. Они прошли мимо фортов, над которыми поднимался серый холодный дым. Дорога пошла вверх, и вскоре они увидели сверкавший на солнце Сан. Взорванный мост рухнул всем своим легким телом в воду; местами железное кружево его, громоздившееся над водой, сохранило всю точную четкость узора, словно простая железная вышивка на светло-синем небе; в других местах он был смят, сплюснут, стальные балки перекручены и завиты в грубые спирали. На рельсах стояли подорванные вагоны, паровоз лежал на боку, как убитая лошадь.
Волнение солдат делалось все сильнее, все острыми глазами смотрели на возникавший из-за холма город. Они вначале увидели изредка и беспорядочно посаженные темные домики над рекой, скромную церковную постройку, а вскоре и весь Перемышль был перед ними: сотни высоких белых и красных домов, темные костельные куполы. Город, словно чудо, возник из плоской тоскливой земли.
— Вот он, черт! — сказал Сергей. Он не верил, что в мире существуют дома с высокими окнами, с колоннами, лепными украшениями, площади, памятники, витрины, рестораны, золоченые буквы вывесок, — реальность мира была в мокрой земле, в досочке, сброшенной в грязь, в темных землянках, очагах, вырытых в мерзлой глине, в ветре со снегом, в дожде.
Порукин проговорил:
— Гляди, братцы, получше Курска.
Гильдеев отвечал:
— Казань такой.
И снова Порукин весело, громко, так, что слышал шагавший впереди офицер, сказал:
— Такая чудо-красота досталась.
Сергея уже не удивляло, что все сложные чувства, все яркие ощущения, которые возникали в его душе, оказывались общими по крайней мере с пятью ротами рядовых, что мысли его, возникавшие, казалось, так случайно и внезапно, были по большей части мыслями солдат, не читавших Содди и не знавших ничего о Розерфорде. Прикрепленность к земле радовала его. Ему по нескольку раз вспоминалась ночная тихая вода, вобравшая в себя всю огромность высокого звездного неба, и казалось — расскажи он об этом своим ротным товарищам, они бы и эту тонкость поняли.
Солдаты шли длинным, легким шагом, таким стремительным, напористым, что шедшие впереди офицеры не вели полк, не тянули за собой ротные колонны, как всегда это бывало во время походных маршей, а бежали, теснимые солдатским напором, то и дело оглядываясь, как бы их не настигли солдаты. Завоеванный город был перед ними со своими площадями, с ресторанной вывеской «Кавярня грана короля Штибера», желтыми афишами, начинавшими зеленеть газонами.
Хотя не было команды, Маркович выкрикнул первые несколько слов песни, и вся колонна точно взорвалась грозным криком-песней; казалось, воздух дрогнул. Они шли уже по улицам города. Всюду: на домах, на балконах, в окнах — были вывешены белые флаги, простыни, полотенца. На мостовых и на большой площади валялись десятки застреленных лошадей: австрийцы в утро сдачи уничтожили весь конский состав.
Кое-где на тротуарах стояли кучки пожилых людей — седоусые поляки, евреи в длинных пальто и в черных шелковых шапках, женщины в платках; и всюду за окнами, драпированными покорным цветом, чувствовалось жадное любопытство к победившей силе.
Сергей никогда, кажется, не испытывал такого возбуждения. Щеки и уши горели, всю силу своей души тратил он на выкрикивание слов песни. И потом, когда прошел угар, он чувствовал жжение в подошвах — так молодецки бил он сапогами по мостовой побежденного города.
Красивые дома на главной улице, отличавшиеся от киевских более темным цветом стен и обилием гипсовых украшений, среди которых были вправлены, как в брошку, стекла, здания с высокими узкими окнами и крутыми двускатными крышами, и широкая улица, мощенная круглыми, плотно прижавшимися один к одному полированными камнями, и пальмы, видные за витринами в полутьме большого ресторанного зала, — все принадлежало завоевателям.
Война казалась полной смысла. Вот они ценой великих трудов завладели этим нарядным городом, где так легко и приятно будет жить.
Неясная иллюзия всех ослепила: им казалось, что для себя завоевали они этот город, для того, чтобы навек расстаться с землянками, не спать на голой земле, не голодать в бедных своих деревнях, не надрываться в непосильном заводском труде. Это были великолепные минуты, когда тысячи русских солдат шли по улицам Перемышля и пели:
Жив дух славянства, верный преданьям...
Ночевали они на открытом воздухе; командир полка запретил занимать казармы, чтобы не занести в армию тифозной эпидемии, которую предполагали среди австрийского гарнизона.
Всю ночь гнали через город пленных.
Утром Сергей подошел к Пахарю и Марковичу, вполголоса говорившим между собой. Ему нравилась эта дружба между дворянином вольноопределяющимся и юзовским рабочим. Глаза у обоих были красные, опухшие, лица темные, злые.
— Чего это вы? — сказал Сергей. — Знаете, тут курица двенадцать рублей стоит.
Маркович усмехнулся и сказал:
— Полез с голоду к тетке одной и теперь боюсь, как бы в генералы не произвели. Черт его знает, дама такая, что страшно вспомнить: «...я це кохам, я це кохам». Толстая, а хлеб мой весь сожрала.
— Это бывает, — сказал Пахарь, — сколько хочешь бывает. — Он вдруг сморщился и протяжно выругался: — Пошли наши по домам шарить, даже вспомнить тошно: кричат очень, особенно бабы. Скорей бы дальше гнали. В одну ночь мне этот город опротивел.
— Это нехорошо, — строго сказал Маркович, — мародерствовать стыдно.
— Я разве один? — сказал Пахарь. — И Порукин ходил. Я потом все Сенку отдал: не надо мне, я ведь когда-то рабочим был.
Законы войны — не простые законы, и не так уж легко понять их. Пожалуй, ни в одной области люди не делают столько предсказаний, столько самоуверенных обобщений, как в военной. Каждый мало-мальски образованный человек спешит объяснить смысл тех или иных стратегических движений, предсказывает наперед исход войны. Отставные генералы и адмиралы считают своим долгом писать статьи и целые книги о том, какой будет война — маневренной или позиционной, молниеносной или длительной, какой род оружия будет решающим. Со злым и непокорным лукавством война не дает разгадать себя. Не понять добросовестным схоластам ее законов.
Законы ее успехов и неуспехов, движение ее к победе или к поражению объемлют всю противоречивую сложность человеческих деяний, и часто самоуверенные, милитаристические напыщенные идеи и чувства, подобно взбесившимся лошадям, завозят народы и страны в такие гнусные болота, что поколения несут на себе печать морального падения и духовной нищеты.
Не просты законы движения жизни. Не просты и законы движения войны. Кто думает во время внезапных ночных отступлений, когда солдаты, бросая винтовки, бегут, беспомощные, истерзанные страхом, порабощенные силой возникающего из мрака врага, что победа рождается в эту ночь, кажущуюся последней ночью войны?
Думали ли домовладельцы в сотнях русских городов, вывешивая десятого марта 1915 года трехцветные флаги, и адвокаты, кричавшие «ура» в ресторане «Эрмитаж», думал ли великий князь Николай Николаевич, глядя на заблестевшие слезой при счастливой вести глаза своего царственного племянника, думал ли рассудительный генерал Селиванов, герой дня, что в утро взятия Перемышля, когда девять пленных генералов и сто семь тысяч австрийских солдат пошли в глубь России, был заложен крепкий фундамент поражению русских и гибели огромного Юго-Западного фронта?