— Сам ты утиль, дружище.
— Ну, двигай дальше, походи, убедись, — бьет он в последний раз по клавише и закрывает крышку. И все сразу теряют интерес ко мне и моей «Омеге», точно мы на их глазах поблекли, померкли, выпали в осадок. И я слышу, кажется, заливистый смех Яхнина и его вскрики:
— Ну, старичок! Ну, Кумир! Ну, позабавил! Классно торгуешься! Родной! Быть тебе коммерсантом!
К его смеху дружно присоединяются за моей спиной эти деловые ребятишки, питомцы компьютерного века, в котором я почему-то чужак.
Ожесточаясь еще больше, я ношу свою родную «Омегу» по рядам, время от времени останавливаясь перед торговцами. Моя любимица никого не интересует, но иногда, как бы смеха ради, мне предлагают показать товар, а несколько раз даже прицениваются, но называют какие-то дико смехотворные суммы, видя во мне то ли богодула, то ли бича… Впрочем, одежонка моя — поношенная куртка, потертые джинсы, гнилые туфли — и моя, словно с перепоя, покореженная морда сами наводят на такой вывод. Через полчаса, через час мне чудится, что я уже примелькался всей барахолке, что на меня, переглядываясь и посмеиваясь, показывают пальцами: «Гляди-ка, этот-то писателишка, рванина, все ходит со своей машинкой…». Но я вроде бы уже потерял стыд и продолжаю со стиснутыми зубами свое кружение по рядам. Теперь я предлагаю сразу и другой свой, до времени скрываемый, товар — чайный сервиз на шесть персон, свадебный подарок родителей… «Да, Ольга, торгую свадебным подарком, а тебе, если продам, скажу, что я вдребезги поколотил эти чашечки и блюдца, будучи, мол, в белой горячке…».
На сервиз покупательницы из женского торгующего контингента сразу находятся, но и они подозревают во мне бича, тайком от жены (а так оно и есть!) обворовавшего дом, и предлагают жалкие тысчонки на похмелку. Яхнин, мой дружок, мой кореш, мой братан, уже устал хохотать, наблюдая из своего невидимого скрадка за моими манипуляциями. «Ой, Кумир, ой, не могу, ой, уморил, старичок!» Но я упрямо продолжаю зацикленное движение. Нули — вот такие: 00000 — 000000 плывут в моих глазах, как кольца дыма, выпускаемого неким всемогущим хозяином барахолки, толстопузым, как на давних карикатурах, в котелке, с золотой цепочкой на брюхе, с толстенной сигарой во рту… Так и мелькают вокруг купюры, так и шелестят, так и нашептывают нежно, что и мне, жалкому Кумирову, они готовы отдаться, лишь бы проявил я мужскую волю и силу духа.
Яхнин, братан, кореш, сучий потрох, зря ты гоготал над Кумировым. Я все-таки, видишь, расторговался и к полудню сбыл с рук и чайный сервиз, и «Омегу» — пускай по бросовым ценам, но как-никак приблизился, хоть и ненамного, к рубежу сто двадцать тысяч. И сейчас поеду по некоторым адресам, редко посещаемым, — дозанимать.
* * *
Адреса такие: улица Спортивная, переводчики супруги Лерман. Они богатенькие, супруги Лерман, но хрен, видимо, дадут, ибо жлобы. Улица Заречная, холостяк, художник Лебедев Григорий, этот даст, если подфартило с продажей очередного шедевра и если не успел пропить… Улица Невельского, старики Бородины, старые знакомые отца, — может, у них есть накопления… улица Ленина, журналист Курносов, собкор центральной газеты, но он, кажется, собирался приобрести машину… улица Мицуля, наконец, где живет старая любовь Кумирова, учителка Дина Чмыхало, она должна получить летние отпускные… Сажусь в переполненный автобус. Обессиленный, обессмысленный, с ноющим желудком (язву, что ли, нажил?), с табачным едким жжением во рту.
* * *
Воскресенье. В кои-то веки небо прояснилось и показалось сильное солнце. Тойохаровцы семьями тянутся в сопки. Это те, кто не имеет своей машины для выезда, пригородного земельного участка или дачи. С ними мне по дороге. На ногах старые походные ботинки. Старая штормовка, потрепанный бывалый рюкзачок за спиной. Неспешно поднимаюсь на Сопочную Каргу, без жены и ребенка, трагически одинокий среди многодумной зелени лиственниц и берез.
Не обижу малой птицы, ничтожнейшего мураша. Медвежьи дудки, гляди-ка, как вымахали в холода и слякоть. Гигантские лопухи. Папоротник орляк. Здесь идет своя, не городская жизнь, нам неведомая. Всегда она счастливо поражала, взбадривала молодого Кумирова. Все суетные заботы улетучивались вмиг. Но не как сейчас. Бреду без душевного подъема, хрипло дышу. Слабосильно обливаюсь потом. Несвобода! Ибо город не отступает, он вроде бы цепко держит за шиворот, и я даже слышу его угрозы: «Куда? куда? не убежишь, не-ет!» Палка в моей руке, как посох перехожего калеки. А что в рюкзаке? Там горбушка хлеба, банка минтая. А что светит впереди? Небо перевала? Да нет же, еще одна сопка, круче первой, а за ней еще одна, круче второй.
Я сижу на поваленном дереве. Курю. Стараюсь успокоиться, не паниковать. Все обойдется, твержу себе, не бесись. Не сегодня-завтра позвонит редактор Перевалов и возбужденно закричит в трубку: — Андрей, жми немедленно ко мне! Хорошие новости! Готовь сумку для денег! — И я помчусь. И примчусь в издательство. И здесь узнаю, что неведомый спонсор кореец Ю. перевел на счет издательства несколько полноценных миллионов. И тут же подпишу договор (по новым ценам). И получу несколько сотен тысяч аванса. И сгинет, развеется страшный морок, так? Да, наступит передышка, вот как сейчас на поваленном дереве… Ну и что дальше?
Надолго ли этот отдых? Моя дочь еще такая маленькая, а разве может стать книжка, даже если выйдет, многолетней поилицей и кормилицей?
Брежу, конечно. Мечтательная маниловщина, вот что это такое. Никакая книжка не спасет… да и не выйдет она никогда! Отсюда, с высоты, ясней, чем с равнины, видно, как темен мой горизонт, как беспросветен. Изо дня в день, из года в год суждено влачить и влачить за собой семью — на это ли уповал в недавней юности?
А вон там, между прочим, вот там, на востоке, за моей спиной, за просторным океаном привольно раскинулась Америка… А вон там, далеко на западе, куда смотрю, находится, говорят, Европа с ее Парижами и Гамбургами… А налево, на юге, Япония, где очень любят маленьких детей… И, может быть, там — на востоке, западе или юге — как раз и могут забрезжить для меня солнечные просветы? Моя попытка забыться в лесной тиши явно не удалась. Только душу растравил, погрузился в новую темень. И уже вскоре я спускаюсь вниз — точь-в-точь как эмигрант, покинувший свою страну и не прижившийся в другой, — возвращаюсь, словом.
* * *
В понедельник подсчитываю свои наличные деньги. Они скреплены резинкой, как у порядочного бухгалтера или как у старичка-пенсионера.
Часов в одиннадцать я звоню по служебному телефону Яхнина. Секретарша — «сучка такая», как именует ее генеральный директор, — отвечает каким-то постельным голосом, что Игорь Иванович еще не появлялся, но вскоре должен, видимо, прибыть. Что ему передать? Кто звонит?
— Моя фамилия Кумиров.
— Ка-ак?
— Кумиров, — повторяю я, и эта девица пробужденно смеется.
— Неужели бывают такие фамилии?
Надо бы тоже засмеяться, вступить в игровую беседу, но нет сил. И я лишь говорю: — У меня назначена встреча с Игорем Ивановичем. Я перезвоню.
— Хорошо. Пожалуйста.
Кладу трубку. Вошедшая в этот момент, как всегда блистательная, Радунская прямо с порога восклицает:
— Батюшки! Кумиров! Что с тобой?
— Что со мной?
— У тебя лицо такое… мрак. Заболел, что ли?
— Да, простыл… температурю, — хриплю я.
— А зачем вышел на работу?
— Потому что добросовестный.
— Дурачок, тебе в постель надо.
— С тобой, что ли?
— Кому ты такой нужен!
— Ну и не приставай. Сам знаю, что делать.
— Пожалуйста! Мне-то что! Умирай на рабочем месте. — Радунская, напевая, — она в отличном настроении, — достает зеркальце, губную помаду и принимается за обычные художества: расчесывает волосы, подкрашивается, становясь еще соблазнительней.
— Слушай, Андрей, а я была вчера в театре на закрытии сезона.
— Бедный театр.
— Главреж… представляешь, этот новенький, из Москвы… затащил меня на банкет. Я, дура, согласилась, а теперь не знаю, как быть. Писать, что они провалили сезон, как-то неудобно… Последняя премьера вообще лажа. Что делать, а?
Я плохо ее слышал.
— Придется, видимо, писать что-то нейтральное. Черт с ними! Жалко их. На спектакле было человек пятьдесят, и тех, видимо, силком загнали. Они вообще-то за счет коммерции живут. В фойе наставили игровых автоматов, киоски с барахлом… Никаких летних гастролей, представляешь! Ну, полная деградация. — Она бросила зеркальце и губную помаду в сумочку. Вдруг осененно воскликнула: — Да, Андрей! А я знаю, где ты был в субботу.
— Где я был в субботу?
— На барахолке, на «Семеновке»! И я знаю, что ты там делал.
— Что я там делал?
— Продавал пишущую машинку, вот! Тебя видела знаешь кто?.. ну, неважно! Продал? Бедный Кумирчик, до чего дошел! Торгуешь на барахолке!