Вместо этого мне достался отец из среднего класса, простой человек, который купил новый дом для своих новых детей и зажил лучше, чем раньше. Разве можно винить его за то, что он придержал кое-что и для себя?
* * *
Джо опять колотит вилкой об стол. Случайно задевает собственный подбородок — кажется, сама не заметив. В остальном она выглядит трезвой, как стеклышко.
Маркус говорит:
— Это ты должна стоять у руля, Джо.
— Да не хочу я стоять у руля.
— Надо хотеть. Ты лучше нее. Ты лучше…
Люб-Вагонетка положила нож на стол. Похоже, созрела. Джо отпихивает свою тарелку, точно дурное воспоминание, — а Люб-Вагонетка расценивает это как знак, чтобы встать.
— Да зачем мне хотеть? — говорит Джо.
— Не делай этого! — кричит Фрэнк, а Люб-Вагонетка улыбается.
— Потому что ты классная, вот почему. Ты настоящая.
— Да что это такое — «настоящая»? — говорит Джо. — Мне неохота суетиться.
— Погляди на себя. Ты суетишься.
— Не делай этого! — кричит Фрэнк, а Люб-Вагонетка поднимает бокал.
— Ты умная. Ты в курсе событий. Ты олицетворение всей страны.
— Ни хрена ты про меня не знаешь, — говорит Джо, отмахиваясь от него. — Олицетворением страны я была один раз — когда меня изнасиловал один богатый козел. На пару с налоговой инспекцией. Адвокат. Видал-миндал? О том, что необходимо обоюдное согласие, он в жизни не слышал. Ну да фиг с ним. Я свою работу люблю.
Джо пробирается сквозь тишину, которая воцарилась ради речи Люб-Вагонетки. Когда она поднимает голову, одновременно начинается дюжина разных монологов.
— Я свою работу люблю, — говорит она, пока Маркус говорит:
— Ты свою работу любишь? — а я говорю:
— Нет желающих доесть этот торт? Ореховый, — а Фрэнк говорит:
— Золотой стол, — а Люб-Вагонетка говорит:
— Сто пятьдесят. Эх! Что еще тут скажешь? — и опять садится. А с другого конца стола доносится голос Гэри, выводящий: «Моя любовь сказала мне: Роптать не станет мать, отец не будет презирать, что род твой небогат», — и все мы облегченно вздыхаем. Теперь Джо снова станет нашей Джо, потому что, коли уж дошло до пения, у нее ангельский голос.
Были исполнены следующие песни:
Фрэнк (то и дело пуская петуха): «На могиле твоей распростертый»
Маркус (на ура): «Реглан-Род»
Все: «Кэррикфергус».
Люб-Вагонетка — и не думали упрашивать.
Дамьен (аккомпанируя на ложках): «Нью-Йорк, Нью-Йорк»
Я (страдальческий речитатив): «Древний треугольник»
Джо (со сладостным отчаянием в голосе): «Когда другие губы» (и по особому заказу) «Пей за меня лишь глазами».
К тому времени все уже прилично захорошели, и мы сидели в приливной волне дружбы, молоком затоплявшей комнату, и мы сидели по самые подмышки в молоке, не зная, внутри нас эта покрытая пенкой жидкость или снаружи — ясно только, что где-то совсем неподалеку. Мы нащупывали лохмотья пенки и отдирали, а наши взгляды сентиментально скользили с предмета на предмет, не задерживаясь ни на одном из них, словно не выдерживая того глубокого смысла, которым был наполнен каждый.
Молоко затопило зал от стены до стены — его мениск[11] выглядывал из-за деревянной кромки, раскачивал остров, которым стал стол в этом почти неприличном, человеку по пояс море. Фрэнк говорил о Золотом Круге Не-Помню-Какого-Города, где Маркиз и Маркиза, Монсиньор и его племянница, Генерал и его учтивый адъютант плели остроумные каламбуры и политические интриги, спорили на все свое состояние, что их ничем не рассмешишь, а тем временем люди под столом, безымянные и все, как один, голодные, зарабатывали свои гроши тем, что деликатно, уважительно, смекалисто проедали себе путь через собравшихся гостей — хватали немытыми пальцами и рвали острыми мелкими сифилитическими зубами.
Вот что непременно должен был нам сообщить Фрэнк, а молоко тем временем поднялось, залило столешницу, образовав холодное чистое, идеально плоское озеро, потом просочилось под блюдца и начало приподнимать их все разом, но тут кто-то шевельнулся, и по молоку побежала рябь, и блюдца уплыли от нас гуськом — некоторые, правда, закружились на месте, повинуясь неведомым течениям — а маленькие мужички-молочняки (родичи водяников) с губами, как у гуппи, и плавниками в форме крыльев, деликатно пощипывали мокрую сладкую морскую капусту, которой поросли наши лобки.
* * *
— У меня от тебя глюки, — сказала я Стивену.
— А ты на меня не смотри, — заявил он. Я отвернулась к стене и заснула сном младенца.
Едучи к родителям, я еще по дороге заметила: весна. Похоже, хорошая погода — монопольная собственность моих отца и матери. Все было чистое, и от каждого предмета тянулась некрупная, четко очерченная тень. Дом кишмя кишел призраками салфеточек, подстаканников и накидок, давным-давно выброшенных моей матерью в помойку. На отце был костюм, какие принято надевать для морских прогулок на яхте, а его белье отчетливо благоухало то ли «Комфортом», то ли «Скакуном». Опрятность денег не стоит, говорит мать. Я с ней не согласна. Просто есть люди, которым опрятность дана как талант. Кстати, именно поэтому мать любит весну — время, когда людей можно увидеть такими, каковы они на самом деле; время, когда я похожа на комнату, где что-то медленно подгнивает — а на матери будто только что обивку сменили. Мне кажется, это потому, что она перестала расти — ведь так было не всегда. Когда мы были маленькие, она выглядела не опрятнее меня. Рабски служила своей стиральной машине, которая платила ей черной неблагодарностью.
Отец смотрел телевизор с таким видом, точно он настроен не на тот канал. И это не единственное загадочное проявление его болезни. Мозговая травма высвободила массу скрытых возможностей. Комнату он разглядывает, как мог бы разглядывать собственную голову изнутри. Словно подозревая, что червячки электрических разрядов выбрались из стен и подтачивают обои.
— Как ты, папа?
— Отлично, отлично.
— Телевизор чем-нибудь радует?
— На нем были цветы, но теперь их нет.
Мать, мысленно шлепнув себя по руке, выбегает из комнаты. Возвращается с букетом подснежников в низкой плошке и ставит его на телевизор.
— А теперь как?
— Отлично, отлично.
— Подснежники.
— Да.
— Я просто выносила их воды подлить.
— Подводники.
— Подснежники.
— Да.
— Это мираж! — воскликнул он внезапно. — Это мираж! — и просиял.
— Мираж, — сказала мать, — мираж-мираж-мираж-мираж. Нет, милый, это оазис. Они в оазисе.
— Нет, — сказал он. — Нет!
— Сдаюсь, — сказала она.
— Что это такое — мираж? — спросила я.
— Вот это, — произнес он, указывая на экран.
— Метко сказано, — произнесла я. — Можешь еще раз повторить.
— Вот это, — произнес он, указывая на экран.
— Не дразни его, — сказала мать.
— Как он? — спросила я.
— Я здесь, — сказал отец.
— Вот именно, — сказала мать. — Он, точнее говоря твой отец, идет на поправку, спасибо. А как там работа?
— Как обычно.
— Какие чудеса и приключения?
— Нет, обычная бодяга. Типичный город паникеров.
— Да поговори же ты со мной, ради Бога.
— Поговорить. Ладно.
— Я здесь с отцом сижу с утра до вечера.
— Ну хорошо. Ну хорошо. Все, как всегда. Пару недель назад одна наша героиня ушла в подполье, исчезла, и мы опоздали на самолет, так что пришлось ее вместо Крита отправить в Киллэрни.
— А что, на другой рейс уже нельзя было достать билетов?
— На другой рейс — запросто, но где бы мы взяли другую группу. Съемочную.
— Их ведь на телестанции полным-полно.
— Каждая работает в свою смену, мама. Не знаю, может, и удалось бы найти. Была суббота. Во всем здании никого, кроме нас. Не знаю. Может, и удалось бы.
— Гиблое дело.
— Верно. Короче, Киллэрни. Штука в том, что мы уже объявили в передаче, что летим на Крит, чего-то наболтали насчет залитых солнцем пляжей и так далее. Все это дело пришлось вырезать, и я должна была на коленках выпрашивать аварийную озвучку, искать Дамьена, буксировать его в офис, мучо[12] оскорбленного в лучших чувствах…
— Озвучку? — переспрашивает мать. — Ну да неважно.
— Факты были преданы огласке, — говорит отец, — и Мэрфи дисквалифицировали.
— Замнем, — говорит мать. — Я не спрашивала.
— Ага, — говорю я. — Короче, приходит он в звукорежиссерскую…
— Это делают с иностранными фильмами! — сказала мать. — Это делают с иностранными фильмами, милый. Чтобы казалось, будто люди разговаривают по-английски.
— Вообще-то это называется «дубляж», а «озвучивание» — немножко другое.
— Господи Исусе! Думаешь, я сама не знаю? Сижу тут с отцом, как на цепи. Ты могла бы быть потерпеливее, но где уж тебе. Хотя бы по телефону.