Он посмотрел на свой чудо-посох и подумал, чего же он с его помощью добился: валун развалил, но камней для постройки дома так и нет; дорогу проложил, но она вела в никуда; холм под виноградник насыпал, но виноград с этого холма не мог бы взять в рот.
Он пошел домой и был счастлив, что с его пригорка не виден тот холм. Смяле он сказал, что выбился из сил, и сразу лег в постель. А когда она прилегла рядом, он постарался дышать глубоко и ровно. Она заснула, а он смотрел в темноту, следя, как ночь каждый миг меняется. Правой рукой он судорожно сжимал посох и пытался вновь взлететь мысленно в горные выси грядущих подвигов, но выси всякий раз оборачивались холмом под виноградник с заживо похороненными в нем людьми, и его ноги вязли в свежевскопанной земле.
Повернувшись к холму спиной, он хотел было бежать туда, где за далекой линией горизонта надеялся найти решение, - раньше он знал, какое решение, но теперь, именно теперь, он этого уже не знал, оно скрывалось за горизонтом, который при приближении удалялся. Бежать стало трудно: земля была изрыта воронками и кратерами - глубокими, величиной с дом, и мелкими, в рост человека, заполненными гнилой водой, а серая, разъезжающаяся под ногами земля была пустой на поверхности, но не в глубине: из нее там и сям торчали то балка, то бедренная кость человека или животного, то рукоятка плуга, то ржавая железная труба.
На краю одной воронки сидел вожак с летным шлемом в руке; при виде Крабата он вскочил, приложил два пальца правой руки к виску и отрапортовал: "Все сровняли с землей, господин генерал".
ВСЕ СРОВНЯЛИ С ЗЕМЛЕЙ.
На рассвете Крабат глубоко закопал свой чудо-посох в сухую каменистую землю.
Крабату не удалось хотя бы на один день забыть о таинственной, непостижимой силе резной палки. Его мучили не столько честолюбивые помыслы - быть хозяином этой силы, творить новое, изменять по своему усмотрению уже существующее, - сколько загадки и тайны, с которыми он сталкивался повседневно и решение которых он считал похороненным вместе с чудо-посохом. Все вокруг было для него загадкой и тайной: почему капля росы сверкает всеми цветами радуги, хотя вода не имеет цвета, почему звезды исчезают, как только появляется солнце, откуда берется и куда девается ветер, как из розового цветка получается желтое яблоко - каждый предмет и каждое явление взывало к нему, требуя ответа.
Иногда Крабату казалось, что голова его вот-вот лопнет от этих вопросов, потом ему вдруг мнилось, что в его голове смогут уместиться не только тысяча вопросов, но и тысячу раз тысяча и еще тысячу раз тысяча ответов. Вопросы жгли ему душу, и, чем дольше он думал, тем тверже становилась уверенность в том, что путь в Страну Счастья не пройти ногами, что она откроется как на ладони вслед за ответом на последний вопрос, а вопросы - это дорожные указатели на пути туда.
Как-то ночью Крабат осторожно выбрался из хижины и выкопал из земли свой чудо-посох. Руки его дрожали, и сердце колотилось.
Он поднес палку к самым губам и прошептал: "А говорить ты умеешь?"
"Мелешь", - прозвучало в ответ из лесу.
Крабату не хотелось, чтобы кто-нибудь подслушал этот разговор.
"Да тише ты", - сказал он и откашлялся.
"Ишь ты", - расслышал он слова, сопровождаемые глупым хихиканьем.
"Шепчи мне прямо в ухо, не кричи так", - попросил Крабат и прижал палку к уху. Палка безмолвствовала, а из лесу отчетливо донеслось: "Чудак".
Крабат заподозрил обман. Он засунул палку в поленницу за хижиной, сел на прежнее место и прошептал тихо, точь-в-точь как в первый раз: "Отчего нынче узколица луна?"
"Веселится она", - раздалось из лесу.
Но Крабату было не до веселья: мало того, что чудо-посох оказался тупым чурбаном, слова путного не добьешься, он вдобавок еще и плут: обзавелся эхом, сказанное шепотом разносит по всей округе и повторяет готовые ответы как попугай.
Содержать эхо в услужении будет прерогативой более поздних эпох, а в эти поздние эпохи - прерогативой тех, кто боится всех ответов, кроме своих собственных.
Но Крабат все еще верил в полезность вопросов, и на следующий день, зайдя на мельницу, он объяснил Якубу Кушку, в чем состоит сущность эха и в чем его вред.
Кушк - тощий, как отшельник в пустыне или как манекенщица на помосте, истомленный, как солнце в ноябре, и игривый, как ручей в марте, - мельник Якуб Кушк покатился со смеху, услыхав про эхо, и тут же решил, что надо бы ночью сходить туда с подружкой: пускай эхо орет себе в свое удовольствие, может, Смяла пробудится от сна; пора и ей наконец вновь услышать, как звучат любовные речи.
Крабат даже вспылил - дескать, у него в голове вещи поважнее, - и, поскольку Якуб Кушк в своем ослеплении отрицал, что есть вещи поважнее любви, Крабат повел его к холму под виноградник, насыпанному ландскнехтами Валленштейна. Холм, все еще голый, был усеян повторяющимися через равные промежутки кочками и бугорками. Крабат объяснил, отчего и как это получилось, рассказал о раздробленном на щебень валуне, о бесполезной дороге, ведущей в никуда, а заодно и о том, как он во сне бродил по местности, которую сровняли с землей.
Мельник слушал внимательно, но, когда огромная бабочка, порхавшая в двух шагах от него, опустилась на цветущую мальву, он вдруг присел на корточки перед цветком.
"Что с тобой?" - спросил Крабат.
"До чего же она красива, эта бабочка", - прошептал мельник.
"Красива? Верно, красива, - согласился Крабат. - Но откуда у гусеницы берутся такие краски? Я разрезал сто гусениц, и у всех одна и та же серая мякоть".
Бабочка взлетела. Якуб Кушк сказал: "В этом-то все дело, брат. Я вижу, что она красива. А ты хочешь знать, почему она красива. Вечно тебе надо докапываться, почему все так, а не эдак, и, если тебе что-нибудь не по вкусу, ты норовишь это переиначить на свой лад".
"Чистая правда, - удивленно откликнулся Крабат. - Но откуда ты это знаешь?"
Якуб Кушк воздержался от ответа - он бы все равно не удовлетворил пытливого Крабата, - поднял с земли комок красновато-желтой глины и стал мять его пальцами.
Но Крабат не отставал: "Ну хорошо, бабочка красива, признаю. Но на что нужна гусеница? Разумно было бы устроить так, чтобы бабочки получались без гусениц. Или, если это невозможно, обойтись вообще без бабочек".
Комок глины в руках мельника становился все податливее и постепенно приобрел матовый блеск. "Поищи-ка щепку и какую-нибудь косточку", - попросил он.
Крабат нашел щепку, а косточку отломил от обглоданного скелета птички. Сперва хмуро, потому что друг увильнул от серьезного разговора, потом с некоторым любопытством и наконец застыв в восхищении, он следил за тем, как кусок глины превращался в человеческую голову - голову девушки - и под конец стал Смялой. Правая бровь - дугой, левая - с легким изломом посредине, тонко и плавно очерченный нос, широко поставленные глаза, а рот...
"Рот у Смялы не был такой печальный", - сказал Крабат.
Ничего не ответил на это мельник, только прикоснулся косточкой к губам Смялы, и они заулыбались, но печаль в них осталась, и Крабат вдруг увидел перед собой живую Смялу и понял, что правда на стороне мельника.
"Но я не хочу, чтобы она была печальной", - сказал он.
Якуб Кушк опять промолчал; он осторожно поставил свое творение на камень, натаскал еще камней, сложил их стенкой вокруг первого камня и разжег небольшой костер.
"Если не дашь огню погаснуть до вечера, глина затвердеет, и ты сможешь взять эту голову с собой". Он хотел, чтобы Крабат остался у огня и имел время подумать.
Крабат сидел и понемногу подбрасывал сучья в костер, окружавший глиняную голову Смялы в середине каменной чаши. Он смотрел, как глина постепенно теряла свой матовый блеск, как она мало-помалу застывала и как изображение все меньше и меньше походило на живую Смялу: получался застывший слепок, безнадежно далекий в своей неподвижности от ее подлинного лица.
Чем дольше он наблюдал за процессом превращения живой копии в мертвый слепок, тем больше его мысли сосредоточивались на чем-то круглом, что он сначала принял за газовый шар, бешено вращающийся вокруг какого-то твердого ядра. Но потом газ как бы взорвался, твердое ядро его мыслей выбросило наружу, и Крабат наполовину прочел, наполовину догадался, что содержалось в этом ядре: если бы мир был неизменен, то можно было бы раз и навсегда упорядочить его по законам разума, и тайны умерли бы, не родившись, и на каждый вопрос был бы готов ответ, и всякая случайность была бы предусмотрена, а неразумное - немыслимо. Не было бы ничего вечного, кроме бытия и его законов, и я был бы сам себе господин. Не было бы ни рая, ни ада. Не было бы и страха. Правда, надежды тоже бы не было. Да и зачем надежда людям, не ведающим, что такое страх?
Он выпрямился, потому что, сидя на корточках перед костром, не мог смотреть в лицо этой мысли, этому выдуманному им самим миру, вот он и поднялся и тут же встретился глазами с Вольфом Райсенбергом, который размеренным шагом приближался к огню.