Райсенберг бросил взгляд на голый холм, насыпанный ландскнехтами. "Удачное место для замка", - промолвил он.
Крабат объяснил, что этот холм могильный, что под ним покоится целый отряд солдат Валленштейна.
"Может, это и суеверие, - улыбнулся Райсенберг, - но сам я и впрямь считаю, что фундамент должен закладываться на человеческих костях. Тогда стены стоят куда прочнее".
Тут он заметил глиняную голову в середине примитивной печи для обжига. Он спрыгнул с лошади и присел на корточки, чтобы лучше рассмотреть лицо девушки.
"Отлично, просто отлично, - пробормотал он. - Твоими руками сделано?"
"Ее сделал мельник и подарил мне, - ответил Крабат. - Это моя жена".
"Я поставлю ее на почетном месте, - сказал Райсенберг. - Твой мельник - большой мастер, пусть как-нибудь зайдет ко мне".
Чуть тлевший костер совсем было потух, и Крабат нагнулся, чтобы подбросить щепок, но Райсенберг остановил его, мол, хватит уже. Пусть остынет. Он вскочил в седло, тронул рысью и поскакал вдоль подножия холма.
Провожая его глазами, Крабат внезапно вновь почувствовал на своем плече клеймо: это была даже не боль, а скорее ощущение какой-то тяжести, словно он нес на плече тяжкую ношу или же смутно чуял опасность, не понимая, откуда она грозит.
Он взял себя в руки и попытался думать о том, как это получилось, что мягкая, податливая глина стала твердой и ломкой, причем вместе с податливостью утратила и свой блеск. Но как ни старался, не мог сосредоточиться на этом: ему уже не терпелось, чтобы глина поскорее остыла и он мог бы отправиться восвояси.
Как бы нечаянно его взгляд задержался на Еве из слоновой кости, украшавшей рукоять его палки; он сравнил ее лицо с лицом глиняной Смялы и нашел, что Смяла красивее - да, красивее, несмотря на легкий оттенок печали в ее улыбке. Или, может, именно благодаря ему? Он смутно чувствовал, что и за этим таится какая-то загадка - почему плотская и пустая красота Евы с ее идеальной и гладкой соразмерностью кажется ему чужой, - загадка, которую мог решить Якуб Кушк, но не он. Впервые он понял, что он беднее друга.
Объехав холм, Вольф Райсенберг вернулся. "На южном склоне я разобью виноградник, - заявил он. - Сними рубаху и заверни в нее глиняную голову. Я беру ее себе".
Крабат рывком вскочил на ноги.
"Спокойно, без шума", - предупредил Райсенберг.
"Ни за что!"
Райсенберг не торопясь, слез с коня и вытащил меч из ножен.
Крабат замахнулся посохом.
Рассмеявшись, Райсенберг слегка ударил мечом по палке, и раздался звон металла о металл. "Убивать тебя было бы глупо с моей стороны, - сказал он. - Я только раскрою голову твоей жене, если ты будешь упрямиться".
Трясясь от гнева, Крабат обеими руками вцепился в посох и весь сосредоточился на мысли: пусть мой враг станет гусеницей. Я раздавлю ее.
Но чудо-посох задрожал в его руке: он был бессилен.
Прикоснуться и проклясть! Крабат бросился с палкой на Райсенберга и выкрикнул проклятье ему в лицо, но чудо-посох отскочил, словно отброшенный невидимой рукой, и воздух не принял в себя слова Крабата.
"Терпенье не входит в число моих достоинств", - ровным голосом промолвил Райсенберг и взмахнул мечом над головой Смялы.
Клеймо на плече Крабата загорелось огнем, глаза ослепли от слез стыда, боли и ярости. Чудо-посох был бессилен против Вольфа Райсенберга. Медленно, словно не сознавая, что делает, он снял с себя рубаху и осторожно завернул в нее глиняную голову Смялы. "Не забудь прислать ко мне мельника!" Вольф Райсенберг кивнул на прощанье и ускакал.
Крабат не смотрел ему вслед, он стоял незрячий, окаменевший и в то же время пронзенный новым чувством, которое, как он позже - намного позже - понял, было возрождением его любви к Смяле.
Он нагнулся и поднял с земли свою палку, к ней прилип комочек глины. Он хотел было смахнуть его, но комочек прилип и к руке. В задумчивости он принялся мять его в пальцах, пока не почувствовал, что комочек стал податливым, мягким, живым. Все еще без всякой цели он мял и жал живую плоть, давил и растирал ее пальцами, сжимал и катал в ладонях, и вдруг словно молнией его озарила мысль - он понял скрытый смысл своих действий, и безжалостная, почти безумная ненависть толкнула его на новый шаг. Дрожа от нетерпения, он принялся лепить из комочка глины нечто похожее на человеческое существо, какое-то корявое тельце с двумя ножками, двумя ручками и головкой шаром.
Крабат положил человечка на еще теплый камень в самодельной печи, взял в руку свой чудо-посох и приказал ему превратить крошечного нескладного глиняного человечка в грозного великана, способного растоптать Райсенберга как гусеницу.
"Как серую мерзкую гусеницу!" - завопил он вне себя, и крик его разнесся над бескрайней солнечной равниной, на которую в тот же миг легла густая удушливая тьма - какое-то чудовище пробило своим черепом все мыслимые своды, время и пространство взорвались, их обломки дождем посыпались на землю, и Крабат жарил в песчаном карьере ежа, деля его с тремя опухшими от голода ребятишками, для которых рай считался утерянным, хотя никогда не был найден, потом снял рясу монаха-доминиканца с крюка-посоха и вечером, лежа в траве неподалеку от бедной и голой церквушки в деревне Розенталь, сказал Якубу Трубачу: "Нарисуй мне портрет Смялы, брат. Будет мне путевым знаком, пока ее не найду".
Небо было усыпано звездами, где-то вблизи, у церковной стены, благоухала жимолость, на опушке леса выли волки.
Якуб Кушк запел: О мадонна у холодного ключа, согрей бедных ландскнехтов в солнечных теплых лучах, потом напился из родника, бившего из земли возле церкви, и вновь улегся в траву.
"Люди верят, что этот родник чудотворный, - сказал он. - Я боюсь чудес. Солнце должно греть, когда ему приходит пора, и портрет - не путевой знак".
Крабат мог бы возразить: что мы знаем о прошлом, то ведет нас в будущее. Или объяснить, что он не собирается сперва убить Райсенберга, а потом искать Смялу, а хочет искать Смялу, и оттого должен убить Райсенберга; но он промолчал, потому что где-то совсем рядом защелкал соловей - может, в той жимолости у стены.
Дабы избежать весьма вероятных недоразумений и предостеречь читателя, чтобы он, упаси бог, не спутал уже упомянутых мельника Якуба Кушка, напугавшего самого кайзера, и его защитника в суде дружку Петера Сербина, с одной стороны, с Крабатом и его другом, на беду нареченным Смялой тоже Якубом Кушком, - с другой, придется уделить первым двум больше места, чем мыслилось в начале. И прежде всего, пожалуй, из-за того, что многие люди, рассказывая о Крабате, и впрямь валят все в одну кучу и путают Крабата с кем-либо из Сербинов, а уж двух мельников по имени Якуб Кушк и подавно не различают.
Этой непозволительной игре с временем и пространством, возможно, способствует то обстоятельство, что благородный господин, которого Люцифер окрестил Райсенбергом, тоже не остался в раю, а появлялся всякий раз там, где Крабат пытался найти Страну Счастья - какой бы она ни была, и там, где Крабат - или Сербин - строил себе хижину, Вольф Райсенберг возводил замок или крепость.
Правда, во все времена смешно было бы говорить о вражде между замком Райсенбергов и двором Сербинов на холме со старой липой - слишком уж величествен был первый и слишком уж жалок второй. Тем не менее выкрикнул же однажды Каспар Сербин в лицо своему палачу Райсенбергу: "Вражда посеяна между тобой и мной и дана нам вечная жизнь, пока один из нас не вздернет другого на древе истории и синий язык не вывалится у него изо рта!" Случилось это, видимо, в гуситские времена, и как раз эти слова, как утверждают некоторые, и были сказаны Крабату Творцом, когда неподалеку взревел лев, и никто не расслышал конца фразы. Многое говорит за то, что люди эти правы. К тем, кто был полностью убежден в их правоте, принадлежали дружка Петер Сербин и его друг, мельник, сообразно с этим они и действовали - каждый на свой лад, но не упуская древо истории из виду. Ибо когда повиснет на нем тело Райсенберга, исчезнет его клеймо с их плеч, и кончится нескончаемо долгий день поиска, и они найдут то, что искали.
Мельник Якуб Кушк не позволил своему разуму пылиться и ржаветь среди мешков с мукой, он гонял его во все концы, по всему белу свету за знаниями, а принесенную им добычу сперва сваливал в кучу, потом бережно раскладывал - зернышко к зернышку - и таким способом без помощи пророков пришел к убеждению, что Седьмой День не вечен и, значит, нужно вовремя подготовиться - не к концу, конечно, а к новому началу, утверждал он, дабы не повторить промахов, допущенных при сотворении мира. Людей не будут спрашивать: что ты хочешь иметь? А спросят: как вы хотите жить? Обжоры захотят жить среди молочных рек и кисельных берегов, а глупцы - как в раю, но свершится, слава богу, не их воля, а воля тех, кто обладает знанием.
Чтобы оказаться в их числе, а не среди невежд, Якуб Кушк завел по образцу своей амбарной книги, куда записывал цифры помола, отходов и налогов, еще одну - Книгу о Человеке, которая ему сможет пригодиться, когда возникнет необходимость творить человека заново. В этой книге взвешивались и оценивались не только человеческие свойства с точки зрения их пригодности для будущего, но и все то, что неотделимо от человека, как река от мельницы. И взвешивались и оценивались эти свойства не на эфемерных весах чистого разума, а протравливались кислотой накопленного житейского опыта. Ведь Якуб Кушк по собственному опыту знал, что человеческий разум в состоянии выкидывать самые невероятные номера и выдумывать самые несуразные вещи. К примеру, незадолго до того власти прикрыли поблизости гончарную мастерскую только за то, что в ней изготовлялись совсем простые и легкие вазы вместо тяжеловесных и богато изукрашенных (их любил глава государства), а это, как следует из официального документа, создает угрозу существующему строю. Такие и подобные выкидыши человеческого разума не заставили, однако, мельника занести сам разум в графу "отрицательные свойства". Он лишь приписал, что при сотворении человека заново необходимо предусмотреть изоляционную прокладку между разумом и послушанием. И добавил в скобках, что разум не должен быть холопом у послушания.